Моё творчество

Елена Викторовна Юркина
Творчество - одно из главных условий роста профессионального мастерства учителя. Нельзя в должной мере развить интерес школьника к литературному творчеству, если сам не преуспел в этом, не раздвинул привычные границы, не заглянул за горизонт...

Скачать:


Предварительный просмотр:

                                                             Елена Юркина

                       

                                                   Рассказ 

Куда бредет солнце

                Вылет вновь задерживали теперь уже по техническим причинам, любезно извиняясь за доставленные неудобства. Раздражение жирным спрутом обвивало шею, безжалостно затягивая узел дорогого  галстука.

— Известный бизнесмен, уважаемый человек, а ведешь себя… — подлил он масла в огонь.

Я выпутался из этого чертового галстука и отправил его в мусорный контейнер. Встретившись взглядом с насторожившимся охранником, изобразил безмятежную, почти белозубую улыбку и, еле сдерживаясь, натянул первую попавшуюся маску – умиротворения. Моя хваленая практичность  на глазах становилась пластилиновой. Я не мог принять конкретного решения и безотчетно повиновался  внутреннему голосу, который, казалось, лишь отчасти похож на мой собственный, напрягала и  безропотная готовность исполнять задуманное. Мною этим или тем, другим? И вообще: «Who is who?» Внутриличностная  аутокоммуникация, трансакционный анализ, магические пассы Трансегрити – психолого-эзотерическая короткометражка в голове погружала в сомнамбулический транс. Впервые за долгое время я никуда не спешил, никто не провожал и никто не ждал меня.

— Может, все-таки никуда не лететь?

—  Достал ты! – психанул Второй.

                На предельной высоте лайнера небо перестает манить недосягаемостью, застреваешь на миг в монотонной  невесомости и — ха! «Как безмерно оно, притяженье земли…»  И уже нечто, перебирая своими паучьими лапками, плетет липкую сеть паутины, надсадно влекущую вниз. Мелкая дрожь метнулась по телу. Дежавю!

                Будто бы вчера молодой, перспективный, решительный,  я летел в обратном направлении. Место мое, как и сейчас, было у иллюминатора, и сквозь дым облаков я пытался угадать очертания  страны, готовой раскрыть передо мной двери. Чужой язык, чужие люди, но другие возможности, новые горизонты, юношеская дерзость – как молоды мы были! И журавль в небе — непременно мой! И счастлив уже ожиданием счастья.

                Распростертых объятий по прибытии не увидел, обещанного, как известно, три года ждут. Но и духом падать не собирался. За рубль двадцать не возьмешь — валюта не та! Администрировал интернет-кафе, со временем своим обзавелся, дальше – коммандитное товарищество, и пошло-поехало. Телефоны, реклама, веб-сайты, презентации,  встречи с незаурядными людьми.  Все бежали — я бежал!

— А куда бежал-то?– опять иронически занудил  Второй. — Че нашел?

— Что нашел… — бесцветно повторил я вслух, не замечая любопытных  соседских глаз.

— «Что же мне так больно и так грустно»? — усмехнулся Второй моим голосом.

Белобрысый пацан удивленно приподнял брови-домики – до этого он был серьезно заинтересован циферблатом моих часов. Я тоже уставился на них, секундная стрелка плавно уводила явно в другое измерение.

— Что это с ними?

Я снял их с руки, непроизвольно потряс и зачем-то приложил к уху.

— Дело не в них – в тебе, старик…

— Неужели?! А что со мной не так? — огрызнулся я. — И вообще – отвали, а!

Я протянул часы своему знакомцу. Он с надеждой взглянул на женщину, сидящую рядом, она настороженно на меня, я умоляюще на нее. Часы марки Rolex перешли к новому хозяину. В благодарность мне достался несколько потрепанный временем оловянный солдатик, который, скорее всего, не представлял для мальчишки особой ценности. Я с благоговением сжал его в ладони. Вот ты где, карманный идол, молчаливый свидетель мальчишеских побед и поражений, стойкий оловянный солдатик…

        Облачный шлейф мягким серпантином ниспадал вниз.  Я понял, что  давно был готов к этому маршруту, что испытывал невыразимую нужду попасть в тот мир, который оставил четверть века назад. Все так просто и так сложно. Совсем замолчал, видимо, обиженный Второй, и больно стучит в висках.

                Красивая стюардесса  с улыбкой сообщила, что наш самолет совершил посадку, что авиалинии всегда нам рады, и что-то еще, что положено говорить, но я уже ничего не слышал…  

                Спускаясь по трапу, хватал ртом пьянящий воздух, замешанный на просторе и ветрах, на живительных сибирских травах и упивался его сладковато-терпкой  горечью.

                Таксисты охриплыми голосами обещали доставить в любом направлении                «…быстро, комфортно, недорого…». А в каком мне нужно? Растерянность защекотала под рубахой. Один из них устало подмигнул:

— Поехали?

— Поехали, — сразу согласился я.

— Прямо? – угадал он мое замешательство.

Я кивнул и почувствовал облегчение.

        Украдкой рассматривая водителя в зеркало заднего вида, я не мог отделаться от мысли, что мне знакомы его черты. Иногда наши взгляды встречались, и я непроизвольно улыбался,  видя прищуренные серые глаза и лукавую искру в них. Серега?

— Серега, может, не надо,  — испугался я, — увидят.

— Не дрейфь, не увидят, – протянул он заморскую сигарету, пахнущую чем-то совсем не идентифицируемым. И  по-взрослому сплюнув, вынул из кармана зажигалку-пистолет.

Горький налет во рту и опаленные Серегины ресницы как важные вещдоки были скрыты зажевыванием лаврового листа и маскировкой солнцезащитными очками, принадлежащими тому же армейскому другу Серегиного отца, у которого взяты без спроса сигареты с зажигалкой.  Тайное, как водится, стало явным. В наказание друг мой был ограничен в свободе, а видавший виды велосипед заперт в чулан. Из солидарности я тоже не трогал свой, и не ходил в центр, чтобы лишний раз увидеть отличницу Ленку,  Ленка была наша общей сердечной тайной…

— Куда все же едем? —  прервал мои воспоминания таксист.

— Серега…

— Извини, брат. Так куда? В город?

Я отрицательно покачал головой и вышел из машины.

— Бывает! И Колька я, слышь, Николай.

                Стоя на развилке асфальтированных шоссейных дорог, осознавая свою незначительность в масштабах мира и значимость происходящего,  я все четче понимал, что надо мне туда, где нет Сереги, погибшего в двадцать лет, где нет уже отца и мамы, где тропы моего детства давно поросли быльем, а дороги юности так и остались до конца не проторены. Туда, где сторожат память два старых куста сирени у покосившихся окон, куда привычно бредет это усталое солнце.

— С запада на запад, —  выдохнул я и решительно пошагал вперед.

Мысли, чувства, слова, люди — все мелькало в сознании в беспорядке, исчезало и вновь возвращалось. Я не анализировал и никак не пытался оценивать  этот круговорот, меня

все устраивало.

                Небезучастная ко всему происходящему сорока, короткими перелетами державшая безопасную дистанцию, назойливо пыталась повыведать у человека новостей, чтобы бестолковой трескотней разнести по округе. Но он настолько был поглощен чем-то своим, что бесперспективность пошлой затеи поняла даже нахальная  птица и, оскорбленная невниманием, шумно выкрикивала недовольства по поводу человеческого несовершенства: дескать, и сами-то они себя понять не могут, что отчасти, конечно, похоже на правду.

        Из-под колес пронесшейся мимо машины вылетела, блеснув, измятая шоколадная обертка и, несколько раз конвульсивно подскочив,  нашла покой на обочине.

—  Кррасота! — заверещала сорока, забыв о человеке.

Словно простым школьным карандашом заштрихована дорога, и сам себе я кажусь графитовым силуэтом человечка, легким и бесплотным. На дальнем плане появился еще один, правда, вполне себе материально выраженный…

— Здорово, отец!

— Здоровы были, — с мягкой хрипотцой ответил старик, разомлевший от дневных забот.

— Не прогонишь?

— Вдвоем все лучше, чем одному.

Я огляделся на что бы присесть, и, поколебавшись, сел прямо на траву рядом с ним. Ощутив неровности рельефа обочины, широко улыбнулся, чувствуя, как раздвигаются границы моей личной свободы. Бегло оценив мой заграничный прикид, старик тоже улыбнулся, прищурив левый глаз и собрав в пучок лучистые морщины под ним. Казалось, мы давно знакомы — мне стало необыкновенно легко рядом с этим чужим человеком.

— Пошто сидишь-то тут? — неожиданно и неумело перешел я на местный диалект.

— Так ягоды вот, — приподнял он с ведерка зеленые ветки, закрывавшие клубнику от солнечных лучей и дорожной пыли.

— Продаешь?

— Разве всему сложишь цену?  Пусть люди едят на здоровье. Молодые нынче галопом по жизни мчатся, оглянуться некогда, не то ягоду собирать.

Другого ответа у этого случайного знакомого и быть не могло. Я понял это еще до того, как услышал его низкий  уверенный голос. Мой предпринимательский рационализм попирался щедростью и простотой отношения к этому миру, разливаясь розоватой ребячьей краской по лицу.

 Полинялая кепка и потная рубаха с белесыми солеными разводами, невозмутимое спокойствие на загорелом лице, усталый взгляд. Такие люди сильны духом и знают, в чем истина.  И мне страстно захотелось отхлебнуть из полной  чаши жизни самый маленький глоток живительной мудрости, и зачем-то  убедить старика в том, что я свой, такой же как он, и эта пестрая рубаха – нелепое недоразумение, что все люди братья, в конце концов…

— И сестры, — вздохнул старик, подымаясь.

— Я сказал вслух?

— Да не ты, сорока вон не унимается, — усмехнулся он.

— Бестолковая птица на хвосте принесла? — досадно съязвил я.

— Будет хорохориться! Идем. Вон уж и Рыжуха беспокоится.

За березками и впрямь храпнула лошадь и закивала узкой мордой — заждалась. Рядом вертелся тонконогий лошонок с желтой гривкой и  жидким хвостом. Мы спустились к ним. Мать, почуяв чужого, подняла голову и запряла ушами. Жеребенок осторожно потянулся теплыми резиновыми губами к моему рукаву, в его больших черных зрачках отразился слабо забрезживший вечер. Я осторожно погладил его, прикрыл рукой один глаз, пытаясь задержать мгновенье, и почувствовал, как жесткие ресницы защекотали ладонь.

— Телячьи нежности, — покрякивал старик, отвязывая свою Рыжуху. — О косу смотри не порежься.

Не прошло и получаса, как  я ощутил себя если не самым счастливым, то одним из них уж точно. Рубаха прилипла к телу, по груди холодными градинами спускался пот, спина окостенела с непривычки, на красных ладонях белыми ожогами выросли мозоли. То-то получил бы я от прадедов за такой покос: местами трава полегла не срезана, где-то отлетели лишь верхушки, а в ином ряду вывернуто все вместе кочками, потому что коса с размаху то и дело уходила в землю.

— Хватит с тебя, уж навертел-то...  и косу по чем зря затупил, —  наигранно заворчал старик, собираясь.

Я  вдруг оробел от мысли, что случайный знакомый оставит меня совсем одного, и даже на мгновенье малодушно усомнился надо ли было лететь. Машинально хлопнул себя по карману,  убедился, что авиабилет на обратный рейс на месте, несколько успокоился. Старик скользнул по мне суховатым взглядом, я смутился, будто сделал что-то неприличное.

— Весь извозился, и не признают дома-то,  — запереживал старик, хлопнув руками по бедрам.

—  Некому признавать, — буркнул я, усердно стряхивая со штанов прилипшую траву.

— Вона как!

— Спасибо, батя!

— Так, вроде, не за что, — быстро заморгал он.

— Живи долго, не хворай!

— И тебе дай Бог!

Я быстро пошел обратно к дороге, стараясь не думать о том, что старик смотрит мне вслед.

Трясясь в попутном пазике, я вспомнил, как с мамой ездили на таком же в райцентр за покупками. Водитель-молодой пацан оклеил салон цветными фотографиями пышногрудых девиц европейской внешности с обесцвеченными волосами. Та, что ближе к шоферу, в легкой голубой блузке, на каждой ухабине закрывала один глаз, хитро подмигивая. Подвыпившие мужики вожделенно пялились на красотку.

— Тьфу, срамость, — отворачивались бабы, — всех коров распугают, как нечистая сила.

Задорным смехом заливался водитель. Нет-нет да и выльют ушат грязи на ни в чем не повинных красавиц, а порой и ему достанется: зачем, дескать, народ развращашь…                  Я оглядел салон, девиц простыл и след. Зато на их месте и везде, где можно было, прилепились рекламы, призывающие незамедлительно утолить жажду экзотическими напитками или уж, в крайнем случае, ударить по ней жевательной резинкой. Девицы на  этих плакатах в мини-бикини, правда, никому до них нет дела.

Пожилая женщина пристально разглядывала меня всю дорогу, наконец, не сдержалась:

— Мариин че ли сын?

Я кивнул, не узнавая ее.

— Баб Мотя я.

— Надолго ль?

— Нет, — отвел я глаза.

— Ну, ну… —  вздохнула она и замолчала.

Часа через два старый автобус вернул меня в сегодняшний день, высадив на краю села. Нестройной гурьбой бежали дома по обмелевшей речке к запруде. Из окон родительского дома хорошо видно, как спускаются вниз к речке, приехавшие люди, устало несут сумки с гостинцами. И отсюда, от остановки, виден наш дом с высокой красной крышей.

 Был же виден! Всегда был…  

— Старому человеку дорога — маета одна, — выждав время, тихо выдохнула моя попутчица. — А все ж на месте не усидишь, дела сами не сделаются. Покуда живой и поспевай выполнять, что Богом писано. Как же иначе. То ли себя, то ли меня уговаривала баба Матрена.

Мало-помалу слова ее нехитрые возвращали меня из внезапного оцепенения, охватившего от страшной догадки. Давно уже нет тех, кто жил в отчем доме, и мысль об этом осознана, выстрадана, и даже, как ни странно, привычна.

Иногда снился мне этот одинокий дом с просевшими стенами, от ветра скрипел и глухо бился о горбатую раму сорванный с петли ставен, а то вдруг дернется пыльная вышитая занавеска, мелькнет за ней угадываемый силуэт и — сожмется от боли сердце и застыдится душа. Но даже во сне не мог я себе представить, что дома нет. Не может же не быть неба или  солнца…

— А писано что ж?  

— Так кажному свое, милый, и писано, кажному свое.

Влекомый ее неспешными грудными речами чужаком плелся следом, боясь остаться один. Я то пытался вникнуть в суть сказанного, то оказывался наедине с собой и, возвращаясь, терял нить рассказа. На фоне журчащих родником слов вдруг вспыхивали малодушные мысли о бегстве в созидаемый годами и устоявшийся комфорт. Становилось  немного легче.

— У меня и остановишься, чай места не перебудешь. Одна я одинешенька осталась зачем-то нужная тута. А что дом сгорел, то беда да поправимая, без присмотру-то недолго, без хозяина. Не ты первый, не ты последний. Руки-ноги вона на месте, здоровьем не обделенный по всему.

— Ненадолго я.

— Я ж и говорю, — словно не слыша меня, напевала она, —  здоровьем не обделенный, ваши все мастеровые были. Глаза боятся, руки делают. Гуртом и пособим де. Банька-то целехонька, хоть бы что. Во дела!

Низкий потолок, скрипящие половицы, старые домотканые половики, перина с колонной подушек, фотографии в общей раме, икона в углу – в простоте и вере правда.

Борщ с вершком и шкварками, над тарелкой вьется аппетитный дымок.

— Жена, небось, повкуснее варит, а у нас капуста да бурячок, смалец. Так и матери наши варили, и бабки. Посуда, правда, нонешная не та, да и печь летом ни к чему топить.

Моя гражданская жена готовить не умела и не любила. Полуфабрикаты, морепродукты,  раздельное питание, лишние калории – единственное, в чем она разбиралась. Да и вообще европейская кухня далека от русской.

        Вспомнилось мне: вынимает бабушка Прасковья из русской печи буханки горячего круглого хлеба с подсохшей на жару коркой. Вьется хлебный аромат по комнате, манит отщипнуть кусочек. Понюхаешь всласть, потом посмотришь, с какого боку отслоилась корочка, подденешь осторожно зубами, потянешь, а следом белым сдобным рулончиком потянется мякиш. На носу испарина, хлебный дух уже щекочет горло, теплеет в груди. —— Жуй на здоровье, крепчай, внучок, — радуется бабушка, отрезая большущий ломоть. Хлебная корка под лезвием ножа рассыпается. Я собираю крошки в горку и прямо со стола захватываю ртом. Бабушка шершавой рукой вытирает мое лицо, целует. Мама смеется, наливает в кружку еще теплого молока, оно сладкое и пахнет коровой Зорькой.

— И молоко не молоко в коробках в магазин привозют, — все сокрушалась баба Матрена, — с коих только коров и берется оно! Я рассеянно улыбался и понимающе кивал. Между тем совсем разморило меня за день.

— Спасибо Вам! Пожалуй, пройдусь немного.

— Ночь на дворе. Утром помудренее будет. Вона дедова машина в гараже в сохранности, поезжай по солнышку, ведь с ног валишься.

        И в самом деле, тело мое стало вялым и непослушным, в сознании замелькали неуловимые образы разных лет.

И только когда провалился в деревенские взбитые перины, четко увидел образ жены. Она, совсем еще молодая, равнодушным голосом предлагала жить вместе, потому что так удобно обоим, а потом ровно тем же голосом предупреждала, что не намерена обременяться детьми и хочет жить для себя.

 … А вот она красивая и веселая за столиком кафе сидит с незнакомым мне мужчиной, смотрит на него так, что все понятно без слов. Я открыл глаза. В дрожащем столбе лунного света исчезла эта счастливая парочка. А веки снова слипаются…

— Не твоя она! Отпусти, — кладет мне руку на плечо отец. Плотницкая рука тяжелая и пахнет сосновой смолой, которая неровными пятнами липнет к ладоням и не отмывается никаким мылом.  Рядом стоит мать, она молчит, сжимает в руках платок и не отрываясь смотрит на меня. Я не открываю глаза — боюсь, что они исчезнут, и всеми силами стараюсь удержать время. Мне так много надо успеть сказать...

— Дедам, поклонись, сын, — отчетливо слышу я, но уже никого не вижу. И засыпаю теперь уже до утра.

        Малые российские деревни пересыхающими речками и озерцами, кладбищенскими крестами и звездами еще напоминают о былом существовании. А в иных местах и того не осталось, только саднящая рана на сердце иной раз закровоточит, замутит нутро. Крякнет старик в кулак, закашляется, утрет концами платка мокрые глаза его старуха, притихнут внуки, причащаясь к чему-то пока не совсем понятному для них, но, по всему видно, очень важному.

        Крошечным пятнышком на старых картах этого края еще можно увидеть село Петровское, которое ныне почило навеки, сломленное цивилизацией. Там жили мои деды-прадеды, там они и покоятся. Туда я отправился на сыновний поклон.

        …Одинокая, затерянная в рыжем солончаке дорога бежала теперь в подпаленной солнцем степи. Её и дорогой-то не назовешь: видно, с весны ещё недружно накатали оставшиеся трактора сиротливых хозяйственников. Больше ездить по ней, к сожалению, некому. Да мне вот посчастливилось.  После долгого отсутствия вновь оказаться на той земле, которую исходили вдоль и поперёк мои предки, было и радостно, и больно.  Я то и дело останавливался от дикого желания оставить эту чёртову машину и помчаться, наконец, сломя голову вперёд, откуда уже почти явственно слышались тихие голоса тех, без кого меня физически не могло бы быть в этом мире. И если вдруг кому-то вздумалось меня остановить, то тщетной бы оказалась затея. Тонкими колючками чертополоха кольнуло внутри от простого осознания причастности к дедовской земле, плотно заросшей блеклыми неприглядными травами, осязания горячего  дыхания прошлого, принесённого летним ветром из пыльной толщи времён.

Куда ни глянь милая глазу степь с редко разбросанными небольшими берёзовыми колками. По плотным зелёным очертаниям угадывается старый разомлевший на солнце берёзовый лесок, по светлым островерхим – молоденький подлесок.  Часто в свою дружную семью принимают они осину, Иудино дерево, снискавшее в народе дурную славу. Дрожат  предательскими монетами листья даже в тихую, безветренную погоду. И каждый может услышать их робкий шёпот то ли оправдания, то ли прощения. А к осени, совершенно обессилев, смиренно сгорают они в багровом костре бесславья. Кое-где молодая берёзка, отбившись от сородичей, сохнет от тоски и одиночества на семи ветрах. Всё волнуемое ветерком малахитовое поле, в котором каким-то Божьим промыслом уживаются все растения и животные: от мельчайшей букашки до всполошённого звуками мотора зайца  — покрыто, как модным некогда газовым платком, седым ковылём. Голова  мало-помалу освобождается от назойливых путаных мыслей – а впереди всё то же девственное разнотравье. В раскаленном солнцем салоне старенького Москвича тошно гудят нудные овода, равнодушно звенит раздувшийся волчьей ягодой комар, слетевший  с потного виска, с тревожным хрустом ложатся  под колёса прошлогодние мёртвые стебли морковника.

 — Дальше-то куда? — ёкнуло внутри. Я остановился, хлопнул дверью, вздрогнул: колёса красные, точно кровью политые, такой же кровавый след тянулся за машиной. Поспела ягода (так в наших краях зовут дикую клубнику). Никогда ни до, ни после сегодняшнего дня не приходилось мне видеть её столько. Я захватываю рукой пучки травы с веточками тёплых ароматных ягод, жую, проглатываю сок клубники и травы вперемежку. Спелая ягода давится в руке, алыми дорожками течет по пальцам и запястью, брызгает на одежду. Затарахтел и выплюнул сухими горошинами дробную трель жаворонок, взвился в горячий воздух. Я приложил козырьком ладонь ко лбу, в глазах потемнело…

— На что жалуетесь? Боли за грудиной? Жжение? — негромко спрашивал врач поликлиники, вглядываясь в моё лицо.

— Да не жалуюсь я. Не болит, не жжёт  – улыбался, просто устал, наверное.

— От чего устали? — не унимался доктор.

— От всего, — вздохнул я.

- Это-то и плохо, молодой человек!  От всего... — ухмыльнулся он и записал назначение на сером квадратном листке. – Съездите, наконец, куда-то, смените обстановку, развейтесь. На свете столько экзотических мест!

Я очнулся, бессмысленно уставился на разомлевшие от зноя облака, лениво и безразлично взирающие на затерявшегося в степи человека, и остро ощутил это предательское жжение в груди. Совсем мальчишкой в последний раз был я в этих краях, целая вечность минула с той поры, целая вечность!  Я ловил себя на мысли, что совсем не знал дороги, но поехал, повинуясь интуиции, которая, верил, точно не должна теперь подвести.

И вот впереди ясно обозначился силуэт одиноко стоящего дерева, широко раскинул усталую  крону внушительных размеров  тополь. Он своего рода ориентир для тех, кто хочет вернуться в прошлое, травами разметавшееся по давно оставленной людьми, разрушенной, вбитой дождями и временем в землю деревне. Одинокими глиняными холмами - останками домов, поросшими крапивой и резучкой, ощеренными дырами осыпавшихся погребов,  напоминает ещё она о своём былом существовании, притягивает озябшие людские души.

Вот и меня потянуло – пришла пора. Собственно притягивала меня не столько сама деревня: я не помню её мазаных хат, крытых камышом и соломой, скрипучих журавлей над колодезями с «живой» водой, от глотка которой больно ломит зубы, бань-землянок, топящихся по-чёрному – что-то быльем поросло, чего не пришлось мне увидеть, но то, что довелось не раз слышать, видеть на старых черно-белых фотографиях складывалось во мне в совершенно осязаемую картину, с запахами, цветом, звуками. И в достоверности этого не может быть сомнений, ведь вот он, ров, отделяющий дедовские могилы от всего пустого и суетного. В металлической оградке холм земли, редко укрытый шелковистой  мягкой травой, в которой, низко склоняясь друг к другу, шепчутся полевые фиолетовые колокольчики, тянется своим блеклым цветком  к красной звезде героя дикий вьюн.

— Чёрный во-о-рон, что ж ты вьё-ё-шься над моею головой? – глухо замычал я, и собственный голос показался мне чужим. — Ты добы-ы-чи не добьёшься, чёрный ворон, я не твой…

Последние слова судорожным шепотом выпали изо рта, сухие спазмы задергали кадык так, что невозможно было вдохнуть, повинуясь инстинкту, я схватился рукой за горло, сколько смог вытянул шею, и почувствовал, как колючий комок провалился в выжженное мое нутро.

С черно-белой фотографии на нехитром давно не крашеном памятнике, улыбаясь, смотрел на меня мой дед, совсем ещё юный, моложе меня теперешнего. Смотрел открыто и понимающе в самую раненую душу. Сквозь соленую влагу, то и дело застившую мои глаза, казалось мне, будто сам я смотрю на себя с этой старой фотографии. Я тоже попытался улыбнуться. И постыдно для мужика, распустив по небритым скулам бабьи слёзы, ткнулся мордой  в землю…

Солнце, честно выполняя свою работу, палило нещадно. А здесь, под сенью спасительного дерева, было так хорошо, просто, понятно, время поубавило свой бег, сжалившись над человеком. Будто натруженную шершавую ладонь ощутил я на горячей, уже лысеющей голове, и, придя в себя, невольно пробегал глазами по испещрённому глубокими морщинами стволу тополя, на редкость узловатым старым веткам, потрескавшейся и завернувшейся кое-где коре.

Потом только увидел прислоненный к стволу, вросший в землю полусгнивший крест. Да это же прабабкина могила! Значит, этот тополь… Господи! – осенило меня. Вот она, сила рода человеческого, любовь к чадам своим ныне и присно… — легко, непринужденно и совершенно бесконтрольно полились из меня какие-то благостные слова, о существовании которых в своем лексиконе я и не подозревал. Давно разрушился  ветрами, вымылся дождями погост, а этот уголок закрывает от времени, не жалея себя, изможденное древо.  Закрывает, чтоб было куда мне заблудшему приехать и понять, как жить дальше. Я неумело размашисто перекрестился.

Мельчайшими жемчужными бисеринками рассыпался грибной дождик, глубоко запахло свежестью травы и земли. Суетливо, словно боясь не успеть, закуковала кукушка, поперхнулась, перелетела на другое место и со знанием дела продолжила  с того ку-ку, на котором остановилась – сегодня птица была щедрой…

Обратно я ехал, сосредоточенно глядя на дорогу, полный покоя и уверенности в себе. Я даже ощутил себя тем прежним, молодым и сильным, у ног которого, казалось, лежал весь мир. Вот и бросился в омут да с головою. А теперь под ногами родная земля, родная… А я научился жить в чужой. Не сразу, конечно. Искал, да находил всё не то, да и то терял, не жалея. Много чего было…  Многого уже  не будет. Ну да что с того!

Мне казалось, что я прожил за день несколько лет из предначертанных, но ведь что-то осталось!

Деревня моего детства завершала приготовления ко сну и отдохновению. В горящие окна бились мотыльки, стремясь к теплу и свету. Родительский дом, погоревший  и ссутулившийся, смотрел пустыми окнами. Сиреневая поросль тянулась вместо изгороди, на задах бывшего некогда огорода стройным силуэтом вырисовывалась рубленая отцом банька, оттуда совсем по-детски заливисто залаял щенок, предупреждая, что  территория охраняется.

— Кому ж ты служишь, дурачок? — присев, погладил я подбежавшего пса. Он, взвизгнув, лизнул мне щеку, радостно забил куцым хвостом по земле, и как последний аргумент собачьей верности и преданности подставил, перевернувшись на спину, свой почти голый щенячий живот.

— Ну, будет тебе! Беги! — гнал я пса. Тот не сразу, но все же скрылся из глаз, видимо, обиженный на человека, которому по неопытности доверился. Через несколько минут заскулил  горемычный, содрогнувшись от одиночества, — ведь теперь он знал тепло руки человека.

Я направился к реке. Острые камни, обломанные сучки, вездесущие осколки битых стекол, черт знает что еще безжалостно вонзавшееся в подошвы напоминало о том, что я еще жив и даже способен чувствовать. Спускаясь к воде, задышал полной грудью сырым туманом с примесью застоявшегося ила и речного карася, залюбовался редкой горсткой звездочек, брошенных пока еще скупой темнотой, и обмяк вдруг, устав метаться. Я достал из кармана измятый билет, все еще дававший право на вполне заслуженную обеспеченную, безбедную жизнь. На дощатом мостике сел, опустив босые ноги в теплую черную воду.

Здесь совсем нет течения, поэтому маленький бумажный кораблик, намокая, тяжелел и кренился на бок.

До одури  захотелось  дедовского самосада, который никогда в жизни не пробовал…

                



Предварительный просмотр:

Елена Юркина

                       

                                                   Рассказ 

Счастливчик

По улице родного села Женька шёл медленно, рассеянно глядя под ноги, вкрадчиво прижимаясь к самому краю дороги, очерченной в этом году неестественно обильным снегом: последние несколько дней он чувствовал себя неважно.

 Вдруг неспешно и просто земля под ногами оказалась огромным небом. Хриплое «одинокий мужичок за пятьдесят…» и рёв уносящейся машины - последнее, что он слышал. А потом звуки совсем пропали, зато стало так спокойно, как давно уже не было.

Лёгкие снежинки лениво опускались на нечёсаные грязные волосы, причудливыми махровыми петлями зачем-то пытаясь вывязать снежный узор на давно не ухоженном лице, но исчезали от жёсткого дыхания человека. Одна из них  плутовато скользнула в открытый рот, по проторённому пути туда же метнулась мелкая, злая, кольнув непослушный язык. Это вызвало давно забытые, тупые толчки где-то в области солнечного сплетения. Он вымучил улыбку - синие бескровные губы неестественно растянулись да так и остались в непривычном для себя положении. С ребяческим наслаждением продолжал Женька нехитрую охоту за снежинками, превращавшимися в  белые перья. Скоро их стало так много, что он уже не справлялся.

- Откуда вас столько? – силился он что-то рассмотреть в бледной выси.

 В детстве предметом гордости Женьки был фильмоскоп и две алюминиевые баночки со свёрнутыми в рулончик янтарными плёнками. Каждый кадр накрепко засел в детской памяти, особенно последний - рвано-белый, с бесчисленными чёрными точками и жирной царапиной в верхнем левом углу. Верить в то, что это «конец фильма», ой как не хотелось, понять, что на нём, мальчишеского воображения не хватало, поэтому каждый раз замирал Женька, когда на белёной стене появлялся этот последний кадр…

Мать, ладная, добрая молодая женщина, растила его одна. Но нужды Женька не помнит. Нет, не было у них  нужды – была семья, в которой жила любовь, крепкая как мирское основание.

Характерный, отважный с самого мальства, до школы держался он за материнскую длинную цветастую юбку. Учился хорошо. В обиду себя не давал, друзей не оставлял. После уроков старался не задерживаться – дел много, всё на мамке. Она всегда встречала его у покосившейся калитки. То ли знала, то ли чувствовала, нужное время. Не раз сын дивился этому её дару, но объяснить так и не смог.

Дом ухожен, в огороде догляд, на столе обед. Всё чинно, всё по-людски. Бывало, сядут плечо к плечу, снимет мамка платок, упадут из-под него тугие каштановые  косы,  и станут они вдвоём мечтать о том, как славно заживут они.  Женька станет взрослым и учёным, будет работать, приведёт в дом невестку-красавицу, ребята пойдут им на радость и утешение. Потом застынет мать: смотрит то ли вдаль, то ли перед собой, молчит о чём-то. Иногда это что-то как будто бы беспокоило её, тогда  казалось, что красивые глаза её слегка косят. Это никак не портило её живого умного лица, нет, - в эти минуты она была так красива, что сердце щемило от нежности и любви. Женька тоже  погружался в тишину, вот тогда-то, видимо, он и научился так громко и глубоко молчать.

Никогда не видел он от матери и тени недовольства. Никогда не думал о её так и не выброженном, не выпитом женском счастье, невыплаканных слезах. Тряхнёт красивой головой, подмигнёт ободряюще, обнимет за острые детские плечи и – нет в мире ни беды, ни войны, есть только тёплый огонёк карих родных глаз.

Больше всего боялась она, как все матери, цинкового Афгана. Но пронесло, видимо, материнскими святыми молитвами.

На «холодильнике» народ разношёрстный. Но всем полагалось думать о девчонках, что остаются ждать солдата два года слёзно и честно. Половину из новобранцев ждать было некому. Но об этом надо было молчать - стыдно. Потому, когда подхмелённые смельчаки «убегали» ещё раз проститься с «невестами»,  вместе с ними бежали и те, кому бежать было не к кому и некуда. И Женька тоже побежал вместе с Генкой-земляком. Финиш был неподалёку, у  обшарпанного гастронома. Выпили немного, но отсутствие опыта (дело наживное) и тошнотворная, липкая жара добавили градуса, уложив будущих вояк под плохо спасающие от жары клёны с растопыренными от знойного сумасшествия ветками. Тяжёлое неуютное забытье не было сном, оно было временным забвением, посреди которого вдруг явилась Людка. Она заканчивала десятый класс и собиралась учиться на детского врача. Всё свободное время сидела с книжкой у раскрытого окна. Женька не шастал мимо, не заглядывал то в окно – и так знал, что она там. Этого хватало, чтобы чувствовать себя неполноценно-влюблённым. Закон гравитации Женька помнил, но почему-то он действовал непостоянно и неповсеместно. Иногда он оказывался совсем не там, куда шёл, потому что не мог одновременно думать о Людке и о делах земных. Слишком далеки они друг от друга - мечта и реальность. Что думала Людка о нём, Женька не знал. Не подошёл, не сказал, не спросил… Дурак!

Дурак же и есть! Обнаружил их городской патруль, рыжий в форме прочитал лекцию о… О чём, Женька не слышал, хотя в упор смотрел на оратора; пришлось догадываться по междометиям и специальным словам, глубоко понятным провинившимся новобранцам. Команда ещё вчера предательски отправилась в пункт назначения, а Женька с Генкой – в Красноярск,  в стройбат.

На первых порах было хреновато, но трудностей он не боялся, куски под подушку не прятал; били - не скулил, не проклинал, втянулся, возмужал, даже дембеля как-то ждал без особого трепета.

Научили кирпич уважать, «стройку строить». Кирпич кирпичу рознь:  у каждого в ряду своё место, своя посадка; кладка – дело непростое. Но не думал Женька об этом,  мастерком  кидает жирный  раствор на новый ряд, пристукивает, приглаживает – отойдёт,  «стрельнет глазом» - доволен собой. Много дум передумал он за работой, много планов красивых «построил»… Вот и два года за плечами. Засобирался к матери, к Людке.

- Ты корочки-то в штабе забери, Женька, не забудь, - учил Батя, успевший привыкнуть  к очередным. – Каменщик – профессия нужная.

- Да-а!- отмахивался Женька.

- Забери, спасибо потом скажешь, сопляк, - настаивал он, подкрепляя свои слова трёхэтажным убедительным аргументом.

Знал бы он, как пригодится Женьке его наука, как сделает она из него человека и как…

В дороге всё курил без конца, попутки то не попадались вовсе, то ползли слишком медленно -  не думал, что возвращение может быть тяжелее, чем прощание. Вот впереди показался такой знакомый и незнакомый берёзовый колок, деревенское кладбище, широкий перекрёсток, наконец, крыши домов… Разрывая грудь, колотились, поднимаясь к самому горлу,  рассыпавшиеся шары какого-то вышедшего из строя внутреннего подшипника. Хлопнув дверью камаза, кивнув водителю на прощанье, сначала пошёл, потом побежал, задыхаясь, в густое облако деревенской пыли, оставленное вечерним стадом.

Долго стоит такое облако, поднявшись невысоко над землёй,  и пахнет оно коровьим натруженным потом, горькой полынью, перегаром местного пастуха и парным молоком. Народ разошёлся к управе: горчил во дворах дымокур, отгоняя мух и слепней, заедавших бурёнок, звенели подойники в сараях, мужики загибали крепкое безобидное словцо на всякий случай, чтоб и скотина, и баба знали, кто  в доме хозяин. Всё это придало Женьке равновесия.

 Остальной путь до дома он шёл, не помня времени, и  даже не узнал сперва цветастого платка, плывшего ему навстречу. Металлические шарики тут же беспутно задёргались: один подпрыгнул к горлу, и готовое слететь «МАМКА» провалилось глубоко в нутро,  другой малодушно ударил под дых так, что шагнуть вперёд казалось нереальным.    

А она бежала к нему, метя дорожный песок длинной юбкой, не помня себя, маленькая, тёплая, родная…Мало что осталось в этом стройном солдате-дембеле от безусого Женьки – поди узнай!  А ей и не надо было – итак знала: он это, он…

Накинула ночь на вымытое небо синее покрывало, разбрызгав тысячи мигающих звёзд, обрадовавшись, застрекотали кузнечики-полуночники, густо запахла дурман-трава. Хмельной деревенский воздух и дым докуриваемой папиросы, окутали Женьку блаженной истомой.

Утром, лениво швыркая ароматный чай на травах, Женька как бы между прочим спросил о Людке. Сердце матери зачастило:

- Так, в городе она…

- Мам, - настойчиво смотрел он ей прямо в глаза.  

- Нехорошо люди говорят... А ты не верь, сынок, - поцеловала она его в высокий лоб.

В шесть часов вечера Женька сидел  на маленьком полустанке с мятым железнодорожным билетом в кармане.  До отправления поезда ещё два с половиной часа… Пожилая тётка с отёчным синюшным лицом мела перрон, глухо проклиная как приезжающих, так и отъезжающих. Тут же местная молодёжь в пузырчатом трико и калошах  на босу ногу, оккупировав полосатые скамейки, уставила их батареей чебурашек «Жигулёвского». В лучах усталого солнца липкие стеклянные бутылки отливали янтарём, когда ударив мастерски по жестяной крышке косточкой ладони, страждущий подносил ко рту живительную влагу, довольно запрокинув голову.

- Слышь, братан, закурить…, - нудил худой, на минуту заслонив сгустившиеся над Женькой тучи. -  Папиро-сочку-у, - икал он.

Пиво оказалось тёплым и противным  до омерзения. В окне вагона Женька увидел, как новые кореша машут ему руками и делают нелепые, подбадривающие знаки. Дикая тревога мало-помалу на время улеглась.

Проснулся Женька уже в городе…

Найти медицинский институт не составило большого труда, но получить хоть какую-то внятную информацию о студентке  Людмиле Смирновой не получилось. По фразам, брошенным вскользь, трудно было понять, что произошло. Почувствовал  Женька непоправимое, холодным булыжником легла на плечи беда.

Улицу «905 года» тоже нашёл быстро, а вот больница, словно щадила его, спряталась в глубине двора, закрывшись старыми неуклюжими клёнами с пыльной, неживой листвой. Почему-то никак не мог найти вход – вся территория огорожена ржавой сеткой-рабицей, единственные ворота заперты. Может, у них тут так и нужно. Зацепился глазом за обломанную кнопку, ткнул раза два в неё пальцем, зачем-то свистнул…

- Чего трезвонишь? – сухонький старик в разбитых очках был явно не доволен.

- Как попасть-то сюда?

- Никак! – отрезал он. – Сами к нам не попадают, только в сопровождении, - осклабился белый халат.

- Что за бред?

- Да-да, бред, именно так, молодой человек. Идите своей дорогой.

- Да чёрта с два!

Женька ещё несколько раз обошёл больницу по периметру, придумывая план. В углу двора увидел нескольких больных в полосатых пижамах.

- Всё это время их не было,  или я не видел? – удивился он. Какие-то они…

- Мужчина! – негромко окликнул Женька. – Женщина! Ребята! Люди, в конце концов! – психанул он.

Люди занимались каждый своим. Долговязый, сложившись в три погибели, казалось, вёл неспешную, душещипательную беседу с кем-то невидимым.

- Может, пьяный? Да вроде не похоже…

 Две женщины без возраста в позе каменных изваяний неестественно застыли посреди двора. Рядом на лавке размеренно качался взад-вперёд мужик-маятник.

Сердце запульсировало уже вне тела. Прыгающие Женькины пальцы потянулись к маленькому чёрному колёсику, сменявшему кадры. Но оно намертво отказывалось хоть сколько-нибудь сдвинуться с места…

 К горлу подкатила неприятная, вязкая тошнота, судорогой полоснуло по тугим мышцам: почти наяву ощутил Женька, как раскольниковский  грязный топор вонзился в его пылающий череп, по лицу, шее и всему телу ручьями поползли струйки пота безнадёжно-мутного цвета…

Прямо на него смотрели прозрачные Людкины глаза. Он видел эти глаза почти в каждом сне, красивые, синие, бездонные.

- Людка… Людочка! - испуганно то ли прошептал, то ли закричал, Женька, не веря себе.

Она продолжала смотреть прямо на него и сквозь него…

По-бабьи застонав, упал на колени, стал уговаривать Людку очнуться, тряс и пинал ржавую сетку, разделявшую их, просил прощения, угрожал, хрипел и плевался, корчась от бессилия...

Длинный затих. Мужик на лавке закачался ещё быстрее. Ещё несколько человек явно без интереса наблюдали игру одного актёра. Пришла сестра, какими-то понятными пациентам знаками отправила всех в палаты, привычным движениями настроила коляску и увезла Людку от Женьки навсегда…

Всю ночь Женька ходил вокруг психиатрической больницы, думал, искал хоть какой-то выход.

- Двадцатый век на дворе, - пытался он успокоить себя. - Всё будет хорошо, обязательно всё будет хорошо…

Но хорошо не было, да и не могло быть. Пожалев парня, старая нянька, укутавшись в полинялое одеяло, протянула папиросу, другой привычно затянулась сама. Уходи, милый, - мягко, по-матерински сказала она. – Иди, у неё теперь своя дорога. Никто тут не поможет, второй год уж не колыхнется. Дай Бог тебе счастья!

- «Счастья!» - неблагодарно взвизгнул Женька, криво передразнив её. И побежал прочь. Так страшно ему ещё не было никогда!

Не раз потом возвращался Женька туда убедиться, что всё это ему не приснилось. Но так больше и не увидел ни старой няньки, ни Людки…

Пытался бутылкой «Пшеничной» разговорить всегда готового к подаянию сторожа больницы. До самого мозга пропитый мужик любил обсудить планы партии и правительства и поносил уклонистов от этих самых планов отборными словами. Но кроме бессвязных намёков на тех, с кем «где уж нам тягаться», так ничего и не добился Женька.

Не любят наши люди ни хозяев жизни, ни их сынков, последних особенно. Предки их хоть нервишки потрепали, тёплое местечко насиживая. А выродкам их и надуться не пришлось… За версту гнилой запах забугорного парфюма слышен, и морды лоснятся,  как у племенных хряков.

Бил их Женька нещадно и без разбору. Так и заработал свой первый срок.

- Место твоё…, - по-киношному стал сипеть лысый, распустив павлиньим хвостом синие пальцы, - ну ты сам знаешь… или показать?!

Остальные наблюдали за Женькиными прыгающими желваками. С некоторых пор он не чувствовал себя ни среди живых, ни среди мёртвых. Потому совсем не мог реагировать на происходящее - бревном стоял, тупо и болезненно уставившись одновременно в несколько пар глаз.

- Сдвинутый что ли? Только этого нам не хватало!

Женька и сам в последнее время не был уверен в собственной адекватности. Но это состояние хоть как-то позволяло ему жить дальше…

Местный начальник, наслюнявленным пальцем перелистал «Дело №...» - воодушевился. Через месяц-другой Женька с двумя вялыми помощниками уже разгружал кирпичи на его недостроенной даче.

Работал Женька рьяно, жёстко. Замуровывал он свою звериную злобу-тоску в цемент и песок, крепко придавливал ряд за рядом ровным колиброванным кирпичом.

- Точно, контуженный! – решили вокруг. Сначала сторонились – что в голове у такого!

Потом махнули рукой:

- Больной, что возьмёшь!

Потихоньку стал Женька к птичкам прислушиваться, мать вспоминать. Воспалённым мозгом понимал, как тяжко ей  совсем одной. Письма из дому получал, что вакцину живительную, но сам не отвечал – слов подобрать не мог. Пахли согнутые листы мамкиными тёплыми руками, и седой изморозью когда-то тёмно-жгучих волос, и … чем-то ещё, гудящим высоковольтными столбами, чем-то, что непутёвый сын никак не мог разобрать.

…Достал Женька из мятого полинялого вещмешка нехитрый гостинец – узорный платок с кистями, накинул дрожащими руками на неухоженный рыжий холм земли, крепко сжал свою лысую голову костлявыми пальцами. С платка укоряющее смотрела на него одиноким бестолковым глазом Птица-Жар, ещё вчера обещавшая вместе с горластой цыганкой на вокзале ему новую жизнь.

- Обманула – выходит, - назойливой мухой билось в висках. – Обманула, по-волчьи подвывал  Женька, слизывая солёный дождь с верхней губы.

- Да, судьбина горькая на каждого своя уготована – не объедешь, говорят, не обминёшь, - качали головами соседи.

- Царствия небесного горемычной, пусть земля ей пухом будет.

- Ии-х, Женька, - взвизгивала тётка Катерина. - Как жить буде-ешь! Пропадёшь и-ить!

Как он будет жить, Женька точно не знал.

Но в свой черёд согревало солнце грешную землю, принуждало к трудовому дню. Работы Женька не боялся: поправил нехитрое хозяйство, устроился слесарем в РТМ. Вот только домой придёт - места себе не находит. «В люди иди», - бывало, говаривала бабка. Он и пошёл. Кому баньку пристроит, у кого в сарае кирпич обвалился – поправит. Денег не брал – хотел мир добрее сделать, сердце очистить, да и хватало ему – одному-то. Неудобно хозяевам: угощают первачком-огурчиком. Поначалу отказывался, потом престал, к тому же ой как на сердце теплело от вольных человеческих слов, мало-помалу отпускало Женьку. Скоро бесталанная соседка-красавица, мыкавшаяся по земле в поисках женского счастья, присмотрела его. Видать поняла, как не беги - счастье всё впереди тебя. Мягче теперь смотрел на мир Женька – о сыне мечтал, но Зойке Бог детей не дал, отказалась она от материнства, гоняясь за выдуманной мечтой.  А потом и сама где-то сгинула…

        Теплела душа от стаканчика, честно заработанного у крепкого хозяина, мягчела, пока в кисель не сварилась. С работы наладили как нарушителя трудовой дисциплины, дом запустил, сам опустился. Только Женька этого не ощущал – другие говорили – не верил. К матери ходил редко, да и то всё больше «ужаленный», как говорил дружок, раздутым клещом присосавшийся к нему.

Однажды надолго застыл Женька у неухоженной могилы: высокий сиротливый бурьян укором поднялся вровень с ним.

- Когда успел-то, - подумал Женька, и почувствовал, как свилась и скрючилась внутри какая-то живая нитка. Стало совсем тошно, потом нитка улеглась, мутить перестало. Он с трудом выдернул сорняк вместе с комом сухой земли. Загрубевшей рукой присыпал рану-ямку, погладил землю. На миг ощутил под ладонью шёлк материнских волос. Нитка опять дёрнулась, предупреждая о начале чужой, не Женькиной жизни…

Друзья появлялись и пропадали прямо пропорционально наличию в карманах мятых казначейских билетов, пропитавшихся рассыпанным табаком. Неделями не вспоминал Женька о работе - «жить стало лучше, жить стало веселей». Только когда от выпитой бормотухи остервенело подводило желудок и похмельная изматывающая икота выворачивала наизнанку нутро, шёл «в люди» шабашничать «за кусок». Не ложились, как раньше, кирпичи, неуверенно держался в руке мастерок. Скоро и на это сил перестало хватать. Как побитая собака, днями лежал Женька в куче нехитрого тряпья на всегда несвежей кровати.

         Но свет, как водится, не без добрых людей.  

Добрый человек жил бобылём незаметно и странно. Тлетворная жадность и низкопробная предприимчивость пополам с несомненным тихим помешательством делали его чужим в деревне. Промышлял сивушным самогоном, потом смекнул для дури добавлять в пол-литровки, горлышки которых прикрывал жирными обрывками целлофана и обвязывал засаленными нитками, таблетку димедрола. После очередного визита участкового аккуратно платил «в государство», пересчитывая медяки болезных своих «прихожан». На обратном пути покупал в сельпо сахар, дрожжи, в местной аптеке - димедрол, продававшийся без рецепта, и, похожий на осиновый горбыль, шагал к холодному, серому  дому своему. На лице сельского господина легко читалось, что он крайне доволен собой. Видимо, к этому располагала кое-какая сумма, отложенная в укромном месте и сознание превосходства над быдлом, готовым исполнить его приказание по щелчку пальцев. Действительно, огород его был в порядке, в сарае несколько свиней жили уж никак не хуже, чем те, кто за ними «ходит», и даже во дворе разбит небольшой садик – всё дело рук работников, которых Сам называл друзьями. Несколько «друзей», очевидно молитвами хозяина, отошли в мир вечного покоя. Но на их место приходили другие, такие же верные и удобные.

        Тот  Женька никогда бы не позволил себе… А у этого вобщем-то выбора не было. Чуть свет скрёб Женька ржавой лопатой свиные клетки, таскал мешки, мёл двор. Незаметно отсыпал из хозяйских запасов в карманы немного дроблёного зерна, пахнущего хлебом и мякиной, чтобы залить их вечером кипятком, сообразив ужин. Получив утреннюю порцию причитавшейся сивухи, шёл  домой лечиться. Приблудившийся пёс с тихим визгом встречал Женьку, лизал его щёки, забирался на руки и пристально смотрел в белёсые, выцветшие глаза, пытаясь разглядеть его бывшего, настоящего.                                            

Не по себе было от этого Женьке, отворачивался он молча от чистых собачьих глаз или разговоры нетрезвые, слезливые  начинал. Но безымянный пёс тут же оставлял Женьку наедине с бредовым угаром.

Да слушай ты, собака! - то ли приказывал, то ли умолял он, ни на что не надеясь.

         Иногда Женька просыпался бодрым и просветлённым от аромата готовящегося завтрака, радостного лепета детей, слышал, как падает с материнских колен клубок, и она беззлобно ворчит на  рыжего кота, загнавшего его под стол, и звонкого смеха юной Люськи. Это не было видением, а было другой реальностью, которую Женька вымолил у жизни. Только удерживать её было всё труднее. Совсем терялось ощущение времени… Потом всё казалось живой картиной, написанной искусным мастером, - в глубине души Женька чувствовал, что он и есть тот самый Мастер, но стеснялся перед самим собой за слово «искусный», потому что в подкорке давно уже сидела мысль о собственной ничтожности, забравшаяся и сюда, в другую реальность. Сердце с низкого старта прыгало в горло, виски… Женька понимал, что свидание со счастьем закончится так же внезапно, как и началось. Правда,  и свидания эти в последнее время почти прекратились. Женька всё чаще жалел себя. Что угодно отдал бы он за одно только мгновение, но отдавать уже давно было нечего. Впрочем, он ещё дышал, видел, слышал - надо было  зачем-то жить.

        Иногда он пытался смыть холодной водой мертвенную паутину, налипшую на него: гладил засаленные прибитые временем космы старым, потерявшим аромат обмылком, водил по щекам ржавым лезвием, косился в мутное зеркало, не надеясь узнать знакомые черты. Нет, прежний Женька ютился слепым котёнком в самом дальнем уголке вытрепанной в лоскуты души, боясь всего, что хоть отдалённо могло напомнить о безвозвратно ушедшем. А потом и вовсе перестал всего бояться, перестал ощущать жизнь.

Досады не было, не было обиды, ничего не было. На последнем кадре в верхнем левом углу жирная царапина…

Снег мелким бисером капелек сначала ещё оставался на щеках, шее, а потом хлопьями ложился на умиротворённое лицо и уже не таял.

- Счастливчик, - перекрестилась, подойдя ближе, сгорбленная заботами старая женщина, которой непутёвые дети оставили на воспитание пятерых внуков, беспутно затерявшись в бытовой круговерти. - Ни забот тебе, ни хлопот!

Снежинки, в бешеной пляске сталкиваясь друг с другом, белым саваном закрывали счастливого Женьку от этого мира.



Предварительный просмотр:

Елена Юркина

Сказки Мудрой Совы

Старая Сова жила на свете уже много лет. Так много, что и сама она точно не помнила, сколько. И не было на всём белом свете никого мудрее  её. Взрослые и дети  шли к ней за советом, а получив его, постигали главные законы жизни, вечные, как  мир, в котором они живут. Только истина та открывалась не вдруг и не всем, а лишь тем, кто сумеет понять её сказки. Плохим людям старая Сова никогда их не рассказывала, да они и не приходили за сказками. А вот ребятам отказать не могла. Казалось, старая Сова знала ответы на все вопросы. Да так оно и было…

***

Однажды мы с друзьями заспорили о том, что самое удивительное в мире. Долго не удавалось договориться – ведь вопрос не из лёгких! Наконец, решили: «Пусть Мудрая Сова нас рассудит».

 - Много чудес на свете, - согласилась она, но самое удивительное всегда рядом.

- Рядом? – недоумевали мы.

- Ну, слушайте…, - загадочно начала Сова, прищурив глаза, в которых на миг вспыхнул озорной огонёк (а может, нам это только показалось?).

1

…Солнце стало пригревать сильнее, снег просел, заплакал – уж очень ему не хотелось уходить. Но по ночам зимний холод ещё злился: шептался с ветром, дышал морозом на птиц и зверей, опускался на землю и заглядывал в окна домов.

Бедная Травинка жила под старым листом, накрывшим её домик поздней осенью. Она была очень маленькая и никогда ещё не видела солнца. Сквозь сон Травинка слышала, что происходит на земле. Ей очень хотелось увидеть всё собственными глазами. Но как это сделать - она не знала.  Её соседки-подружки ещё сладко спали. А Травинке было не до сна. Она попробовала крикнуть – может, там, наверху, кто-нибудь услышит её. Но голосок был такой тонкий и тихий, что никто, конечно, ничего не услышал.

И вдруг рядом блеснула хрустальная Капелька:

- Кто ты?  - спросила Травинка.

- Ещё утром  я была Снежинкой, - засмеялась она, - теперь там,  на земле, становится  слишком тепло, и я превратилась в Капельку. Мы, Снежинки, всегда так делаем.  До следующей зимы мне там делать нечего.

- А как там, на земле? Я очень хочу посмотреть, что происходит наверху, - сказала Травинка,-  может, Капелька-Снежинка, ты сможешь мне помочь?

- Путь этот нелёгкий и неблизкий. Но так и быть - я тебе помогу.

И Капелька напоила, свою новую подругу  чистой живой водой. Травинка почувствовала, что сил у неё прибавилось.

- Будешь пробираться наверх моей тропкой, она выведет тебя туда, куда ты хочешь. Но помни: тебе придётся многое стерпеть.

Травинка отправилась, не раздумывая, ведь если хочешь чего-то добиться, надо быть решительным и отважным. Капелькина дорожка была узкой, холодной и сырой. Травинка продвигалась очень медленно, ей приходилось распутывать нитки корней, огибать скользкие камни, пробиваться сквозь промёрзшую почву. Бедная, она падала от усталости и голода, ей казалось, что она никогда не увидит ни землю, ни солнце, ни людей…

 А когда становилось совсем холодно и страшно, её согревала вера, которая жила в ней. И тогда, немного отдохнув, Травинка продолжала свой трудный путь.

А тем временем солнце прогнало мороз, холмы обнажили макушки, сдвинув снег к своим подножиям, земля зачернела, запарила. Птицы по этому поводу подняли такой шум-гам, что было понятно лишь одно: все вокруг чему-то очень рады…

И нашей отчаянной Травинке вдруг  стало тепло. Пригрелась она, задремала…

Её крохотный чубчик уже выглядывал из земли. Вездесущее ласковое солнце увидело его,  погладило нежными весенними лучиками. Улыбнулась травинка и открыла глаза, приподнялась, расправилась, потянулась вверх – и вот крохотный зелёный язычок оказался над землёй.

Травинка увидела солнце! Она была так счастлива, что совсем забыла о трудностях и лишениях, выпавших на её долю. Ей казалось, что все смотрят только на неё, улыбаются только ей, ждут только её. Она любила всех вокруг, и все любили её. Вскоре землю то тут, то там стали пробивать маленькие иголочки других травинок, теперь им было гораздо легче найти свой путь, ведь пришла долгожданная весна. Зазеленела земля, поднялся над ней аромат сочной молодой зелени, аромат наступившей весны. Травинка стала взрослой и красивой, теперь её трудно узнать среди других…

_________________________________________________________

- Это ли не чудо! - закончила свой рассказ Мудрая Сова и закрыла глаза.

Это означало, что следующую историю мы услышим уже в другой раз…

2

…На краю старого сада в тополиной почке зародился крошечный Листок. Несколько дней он лежал в сладкой дрёме, слушая колыбельные песни матери-почки. А как только немного окреп, решил выбраться из-под липкого пухового одеяльца.

- Ещё рано, - говорила ему мать, -  в большом мире слишком холодно, и пока никто не ждёт тебя там.

-  Как это никто не ждёт? – недоумевал Листок, - ведь я уже есть.

        Это так грустно, когда тебя не ждут. Но Листок, хотя  был ещё совсем маленьким, верил  в то, что все нужны всем! Только непременно надо выбраться наверх! В зимних долгих снах он слышал бесконечные песни Ветра: вот кто мне поможет.

- Помоги мне!

Но у Ветра были очень важные дела:

- Мне надо успеть подсушить самые дальние уголки земли, куда трудно проникнуть солнечным лучам, - прошумел он.

- Солнечные лучи? Может, Солнце придёт мне на помощь, - обрадовался Листок.

- Солнце! Солнце! Помоги мне!

- Сейчас мне совсем не до тебя, маленький Листок,- отвечало Солнце. - Надо согреть землю, деревья, озёра и реки…

Шумные воробышки тоже слышали просьбы Листка, но не знали, как помочь.

Что же делать? – огорчался листок, -  так я никогда не выберусь отсюда.        А мне так хочется увидеть мир, быть полезным.

Мать-почка успокаивала:

- Ты слишком мал, дорогой. Придёт время, ты станешь большим и красивым! И наконец, сам увидишь, как огромен мир!

- Я не хочу ждать, пока стану взрослым! (Все маленькие так нетерпеливы…) Почему никто не может мне помочь?  Все заняты какими-то делами.

- Всё живое подчиняется законам Природы, которые никто не смеет нарушать. Сейчас все готовятся к приходу Весны.  Как только она ступит на землю, всё изменится. Ты должен быть терпеливым. Листок понял, что должен научиться ждать…

И вот однажды утром Ветер-озорник раскачал, разбудил голые тополиные ветки. Старый ствол разомлел от солнечного тепла, закряхтел, напоил все свои почки сладким соком. Стало ясно, что настало время расставания. Мать должна отпустить сына (так всегда бывает)

- Теперь пора, дорогой Листок! – твёрдо сказала она,- в добрый путь!

Это правда, на земле его уже ждали. Ведь на свете все всем нужны!

И Листок, сбросив с себя клейкую шубку, смело шагнул навстречу огромному миру, в котором все должны быть счастливы!

- Видели ли вы что-нибудь чудеснее?

Рождение жизни – это самое удивительное, что только может быть на свете! - подумали мы, совсем забыв о нашем споре.

Вот такие они, сказки Мудрой Совы…