Содержание
1.Введение………………………………………………….………………….1
2. Начало творчества..………………………………….……………………2
2.1. Художественные пристрастия…………...…….…………………….3
2.2. Особенности поэзии………………………………………………….5
2.3. Жизнь в годы революции и гражданской войны…………………...6
2.4. Отстранение от буржуазной среды………………………………….7
2.5. Период эмиграции………...……………………………………….....8
2.6. Творческие искания…………………………………………………..9
2.7. Отношение к слову………………………………...………………..17
3. Заключение………………….……………………………………………23
Вложение | Размер |
---|---|
referat.melnikova_viktoriya.doc | 131.5 КБ |
Министерство образования РФ
МОУ СОШ № 5
Реферат
по литературе
«М.Цветаева. Путь в вечность»
Выполнила:
Мельникова В. 11 «Б»
Проверила:
Тузинская Г.С
г. Николаевск-на-Амуре
2008 г.
Содержание
1.Введение………………………………………………….………………….1
2. Начало творчества..………………………………….……………………2
2.1. Художественные пристрастия…………...…….…………………….3
2.2. Особенности поэзии………………………………………………….5
2.3. Жизнь в годы революции и гражданской войны…………………...6
2.4. Отстранение от буржуазной среды………………………………….7
2.5. Период эмиграции………...……………………………………….....8
2.6. Творческие искания…………………………………………………..9
2.7. Отношение к слову………………………………...………………..17
3. Заключение………………….……………………………………………23
Марина Цветаева родилась 26 сентября (8 октября) 1892 г. в Москве в доме на Трехпрудном, неподалеку от Тверского бульвара, от памятника Пушкину, от Патриарших прудов. Дом (который не сохранился) был деревянный и больше походил на усадьбу, нежели на городское жилище. Здесь Марина с первых дней жизни – по мимолетным впечатлениям, случайно оброненным фразам, отношению к ней старших – впитывала предысторию своего появления на свет. По происхождению, семейным связям, воспитанию она принадлежала к трудовой научно-художественной интеллигенции. Отец ее – сын бедного сельского попа, уроженец села Талицы Владимирской губернии. Трудом и талантом Иван Владимирович Цветаев пробил себе дорогу в жизни, стал известным филологом и искусствоведом, профессором Московского университета, директором Румянцевского музея и основателем Музея изящных искусств имени А.С. Пушкина. Он умер в 1913 году. Мать, Мария Александровна (урожденная Мейн), была вдвое младше Ивана Владимировича, уже имевшего двух детей от первого брака. Ее романтический, порывистый характер не мог не создать напряжения в цветаевской семье, особенно в отношениях с падчерицей – Валей. Своя жизнь Марии Александровне казалась неудавшейся, и она находила выход в игре на рояле (была блестящей пианисткой и к тому же ученицей Рубинштейна), в поэзии (с особенной любовью к немецким романтикам) и воспитании дочерей: Марины и младшей – Анастасии. Мария Александровна скончалась в 1906 году. От матери Марина унаследовала порывистость, любовь к музыке, стихам, Германии. От отца – неутомимость в труде, подвижничество, безразличие ко всему, что не есть главное дело жизни. Детство, юность и молодость Марины Цветаевой прошли в Москве и в тихой подмосковной (калужской) Тарусе, отчасти – за границей (Италия, Швейцария, Германия, Франция). Училась она много, но, по семейным обстоятельствам, довольно бессистемно: совсем маленькой девочкой – в музыкальной школе, потом – в католических пансионах в Лоззане и Фрейбурге, в ялтинской женской гимназии, в московских частных пансионах. Окончила в Москве семь классов частной гимназии Брюхоненко (из 8-го класса вышла). В возрасте шестнадцати лет, совершив самостоятельную поездку в Париж, прослушала в Сорбонне сокращенный курс истории старофранцузской литературы. Стихи Цветаева начала писать с шести лет (не только по-русски, но и по-французски и по-немецки), печататься – с шестнадцати, а два года спустя, в 1910 году, еще не сняв гимназической формы, тайком от семьи, выпустила довольно объемистый сборник – «Вечерний альбом». Изданный в количестве всего 500 экземпляров, он не затерялся в потоке стихотворных новинок, затоплявшем тогда прилавки книжных магазинов. Его заметили и одобрили такие влиятельные и взыскательные критики, как В.Брюсов, Н.Гумилев, М.Волошин. Были и другие сочувственные отзывы. Стихи юной Цветаевой были еще очень незрелы, но подкупали талантливостью, известным своеобразием и непосредственностью. На этом сошлись все рецензенты. Брюсов противопоставил Цветаеву другому тогдашнему дебютанту – Илье Эренбургу. Если Эренбург «постоянно вращается в условном мире, созданном им самим, в мире рыцарей, капелланов, трубадуров, турниров», то «стихи Марины Цветаевой, напротив, всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого». Строгий Брюсов особенно похвалил Цветаеву за то, что она безбоязненно вводит в поэзию «повседневность», «непосредственные черты жизни», предостерегая ее, впрочем, от опасности впасть в «Домашность» и разменять свои темы на «милые пустяки»: «Несомненно, талантливая Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни и может, при той легкости, с какой она, как кажется, пишет стихи, растратить все свое дарование на ненужные, хотя бы и изящные, безделушки». Особенно поддержал Цветаеву при вхождении ее в литературу Максимилиан Волошин, с которым она вскоре, несмотря на большую разницу в возрасте, подружилась. Вслед за «Вечерним альбомом» появилось еще два стихотворных сборника Цветаевой: «Волшебный фонарь» (1912) и «Из двух книг» (1913), - оба под маркой издательства «Оле-Лукойе», домашнего предприятия Сергея Эфрона, друга юности Цветаевой, за которого в 1912 году она вышла замуж. В это время Цветаева – «великолепная и победоносная» - жила уже очень напряженной душевной жизнью. Устойчивый быт уютного дома в одном из старомосковских переулков, неторопливые будни профессорской семьи – все это было внешностью, под которой уже зашевелился «хаос» настоящей, не детской поэзии. В прошлом было весьма раннее, вспыхнувшее в 1905 году и быстро погасшее, увлечение романтикой революции – народовольцами, лейтенантом Шмидтом, Марией Спиридоновой и даже популярными в то время политическими брошюрами «Донской речи» и учебником политической экономии Железнова. Все это выветрилось без следа и остатка. В юности Цветаевой овладевает уже нечто совершенно иное – наивно-романтический культ… Наполеона и его незадачливого сына – «Орленка», герцога Рейхштадского. Портреты отца и сына украшали девическую комнату. Цветаева зачитывается исторической и мемуарной литературой о своих героях – Масоном и Тьером, воспоминаниями наполеонских маршалов. Культу соответствуют и собственно литературные вкусы юной бонапартистки. Кумирами ее становятся эффектный, но пошловатый Эдмон Ростан (воспевший «Орленка» в известной мелодраме), экспансивно-эстетская поэтесса графиня де Ноайль и знаменитая в свое время Мария Башкирцева – рано скончавшаяся художница, интимным дневником которой зачитывалось не одно поколение романтически настроенных девиц (свою третью книгу стихов Цветаева предполагала озаглавить просто «Мария Башкирцева»). Это была литература не слишком высокой пробы, отдававшая дешевой красивостью и всяческой словесной пиротехникой. Цветаева же упрямо держалась за нее, и в этом был своего рода вызов. Тем более что художественные пристрастия Цветаевой, конечно, не ограничивались такой литературой: с детства она была погружена в Пушкина, в юности открыла для себя Гёте и немецких романтиков. У Цветаевой была своя последовательность любимых книг, каждая из которых представляла определенную эпоху: «Ундина» (раннее детство), Гауф – Лихтенштейн (отрочество), Ростан (ранняя юность), немного позже – Гейне – Гёте – Гёльдерлин. Отдавала предпочтения русским прозаикам – Лескову и Аксакову, из современников - Пастернаку; русским поэтам – Державину и Некрасову. Любимейшими писателями она называет Ромэна Роллана и Рильке. Наилюбимейшие стихи в детстве – пушкинское «К морю» и лермонтовское «Свидание». «Евгения Онегина» не любила никогда. Любимые книги: «Нибелунги», «Илиада», «Слово о полку Игореве». Такими крутыми поворотами – от лейтенанта Шмидта к Наполеону, от Ростана к Лескову и Аксакову, Гёте и Гёльдерлину – отмечена была юность Цветаевой, и в этом сказалась, быть может, самая резкая, самая глубокая черта ее человеческого характера – своеволие, постоянное стремление быть «против всех», оставаться самой по себе. Строптивость порой толкала Цветаеву на крайние поступки. Она сама признавалась: «Мое дело – срывать все личины, иногда при этом задевая кожу, а иногда и мясо». Стоило Брюсову в его в высшей степени благожелательном отзыве о первом сборнике Цветаевой мимоходом пожелать ей побольше «острых чувств» и «нужных мыслей», как она немедленно ответила ему в печати дерзким стихотворением. Когда вспыхнула первая мировая война, в разгар казенных ура-«патриотических» и шовинистических настроений, она пишет стихи, в которых демонстративно прославляет «свою» Германию:
Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам!
Ну как же я тебя оставлю,
Ну как же я тебя предам?
И где возьму благоразумье:
«За око – око, кровь – за кровь», -
Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!
Характер у Цветаевой был трудный, неровный, неуступчивый. Илья Эренбург, хорошо знавший ее в молодости, говорит: «Марина Цветаева совмещала в себе старомодную учительницу и бунтарство, глубоко уважала гармонию и любовь к душевному косноязычию, предельную гордость и предельную простоту. Ее жизнь была клубком прозрений и ошибок».
В одном из стихотворений Цветаева вспоминает о двух своих бабках – простой сельской попадье и гордой польской панне:
Обеим бабкам я вышла – внучка:
Чернорабочий – и Белоручка!..
Поначалу так причудливо и совмещались в ней две души, два обличья: восторженная «барышня», поклонница Ростана, погруженная в книжно-романтические грезы, и своевольная, строптивая «бунтарка», «дерзкая кровь», которая больше всего любит дразнить людей и «смеяться, когда нельзя». Однажды Цветаева обмолвилась по чисто литературному поводу: «Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность – Жизнь». Знаменательная обмолвка! Жила она сложно и трудно, не знала и не искала ни покоя, ни благоденствия, всегда была в полной неустроенности, искренне утверждала, что «чувство собственности» у нее «ограничивается детьми и тетрадями». Она хорошо знала себе цену как поэту (уже в 1914 году записывает в дневнике: «В своих стихах я уверена непоколебимо»), но ровным счетом ничего не сделала для того, чтобы как-то наладить и обеспечить свою человеческую и литературную судьбу. Из письма 1923 года: «Все в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь». И при этом Цветаева была очень жизнестойким человеком («Меня хватит еще на 150 миллионов жизней!»). Она жадно любила жизнь и, как положено поэту-романтику, предъявляла ей требования громадные, часто – непомерные. В ней громко говорила «языческая» жажда жизни как лучшей радости, высшего блаженства. Всякая мистика была ей органически чужда. Сама душа (не как метафора, а как понятие метафизическое) для нее – «христианская немочь бледная», «вздорная ересь», невесомый «пар», - тогда как тело, плоть существует реально и «хочет жить». В этом отношении Цветаева совсем не похожа на поэтов предшествовавшего поколения – символистов. Их поэзия по преимуществу была проникнута духом «неприятия мира здешнего» во имя призрачных «миров потусторонних», недоверием к жизни и страхом перед ней. Ко времени появления Цветаевой эти темы стали достоянием бесчисленных эпигонов символизма, превратились в вульгарно-карикатурный стихотворный ширпотреб. Вся тональность поэзии Цветаевой совершенно иная. Вот один из характерных примеров – обращение поэта к Жизни:
Не возьмешь моего румянца –
Сильного – как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег,
Не возьмешь мою душу живу!..
Правда, Цветаева нередко писала и о смерти – особенно в юношеских стихах. Но из этого не следует делать поспешные и далеко идущие выводы. Совершенно очевидно, что в ранних стихах это было не более как данью литературной моде. Символисты, как известно, заразили своими кладбищенскими настроениями все молодое литературное поколение. Писать о смерти было своего рода признаком хорошего литературного тона, и юная Цветаева не составила в этом смысле исключения:
Послушайте! – Еще меня любите
За то, что я умру.
Но «смертные» мотивы уже и тогда явно противоречили внутреннему пафосу и общему мажорному тону ее поэзии. Откликаясь на модную тему, она все же неизмеримо больше думала о себе – «такой живой и настоящей на ласковой земле». А в дальнейшем, в зрелых стихах, она говорила о смерти уже только как о биологической неизбежности. Мало сказать, что жизнь не баловала Марину Цветаеву, - она преследовала ее с редким ожесточением. Цветаева всегда была обездолена и страшно одинока. Ощущение своего «сиротства» и «круглого одиночества» было для нее проклятием, источником неутихающей душевной боли. Но не в ее природе было жаловаться, тем более – упиваться собственным страданием. «Русского страдания мне дороже гётевская радость», - упрямо твердила она вопреки всем ударам судьбы. Свою душевную муку она прятала глубоко, под броней гордыни и презрительного равнодушия. На самом же деле она люто тосковала по простому человеческому счастью: «Дайте мне покой и радость, дайте мне быть счастливой, вы увидите, как я это умею!»
Жизнелюбие Марины Цветаевой воплощалось, прежде всего, в любви к России и к русской речи. Но как раз при встрече с родиной поэта постигла жестокая и непоправимая беда. Годы первой мировой войны, революции и гражданской войны были временем стремительного творческого роста Цветаевой. Она жила в Москве, много писала, но печатала мало, и знали ее только завзятые любители поэзии. С писательской средой сколько-нибудь прочных связей у нее не установилось. В январе 1916 года она съездила в Петроград, где встретилась с М. Кузминым, Ф. Сологубом и С. Есениным и ненадолго подружилась с О. Мандельштамом. Позже, уже в советские годы, изредка встречалась с Пастернаком и Маяковским, дружила со стариком Бальмонтом. Блока видела дважды, но подойти к нему не решилась. Октябрьской революции Марина Цветаева не поняла и не приняла. С нею произошло поистине роковое происшествие. Казалось бы, именно она со всей бунтарской закваской своего человеческого и поэтического характера могла обрести в революции источник творческого воодушевления. Пусть она не сумела бы правильно понять революцию, ее движущие силы, ее исторические задачи, но она должна была, по меньшей мере, ощутить ее – как могучую и безграничную стихию. По всему, казалось бы, Цветаевой было по пути с Блоком, Маяковским, Есениным. Но если Блок, Маяковский и Есенин, окрыленные социалистической революцией, пережили самый высокий творческий взлет, какой может выпасть на долю художника, то Марине Цветаевой революция на первых порах представилась всего лишь восстанием «сатанинских сил». В литературном мире Цветаева по-прежнему держалась особняком. С настоящими советскими писателями контакта почти не имела, но и сторонилась той пестрой буржуазно-декадентской среды, которая еще задавала тон в литературных клубах и кафе. Сама Цветаева с юмором описала свое выступление на одном из тогдашних литературных вечеров. Это был специальный «вечер поэтесс». Выступали по большей части разукрашенные по последней моде дамочки, баловавшиеся стишками. Цветаева шокировала их всей своей повадкой и всем своим видом: она была в каком-то несуразном платье, в валенках, перепоясанная солдатским ремнем, с полевой офицерской сумкой на боку… но главное, что отличало ее от остальных участниц вечера, заключалось в том, что среди никчемного птичьего щебетанья звучал голос настоящего поэта, читавшего отличные, хотя и страшно фрондёрские стихи.
Советская власть, великодушно не замечая надуманной фронды, уделила Цветаевой из своих скудных запасов паек, печатала ее книжки в Государственном издательстве («Вёрсты», «Царь-Девица»), а в мае 1922 года разрешила ей с дочерью уехать за границу – к мужу, который был белым офицером, пережил разгром Деникина и Врангеля, а к тому времени стал пражским студентом. За рубежом жила сперва в Берлине, потом три года – в Праге; в ноябре 1925 года перебралась в Париж. Жизнь была эмигрантская, трудная, нищая. В самих столицах жить было не по средствам, приходилось селиться в пригородах или ближайших деревнях (под Прагой, под Парижем). Пейзажи этих и других мест отразились в произведениях Цветаевой («Поэма Горы», «Поэма конца»), причем очень конкретно. Поначалу белая эмиграция приняла Цветаеву как свою. Ее охотно печатали и хвалили. Но вскоре картина существенно изменилась. Прежде всего, для самой Цветаевой наступило жестокое отрезвление. Действительность не оставила камня на камне от мифа о «русской Ванде». Муж Цветаевой, С. Я. Эфрон, прошедший с белой армией весь ее бесславный и преступный путь, повинуясь голосу чести и совести, коренным образом пересмотрел свои взгляды. Он рассказал Цветаевой правду о «белом движении», и она не могла не признать этой суровой правды. Знаменательно, что политические темы, которым Цветаева отдала щедрую дань в стихах 1917-1921 гг., постепенно почти выветриваются из ее творчества эмигрантского периода. Белоэмигрантская среда с мышиной возней и яростной грызнёй всевозможных «партий» и «фракций», сразу же раскрылась перед Цветаевой во всей своей жалкой и отвратительной наготе. Цветаева и здесь пыталась сохранить некоторое подобие независимости. Печаталась она в изданиях, которые в эмиграции считались «левыми», а от участия в «правых» - отказывалась. Постепенно связи Цветаевой с белой эмиграцией все более ослабевают и, наконец, рвутся. Ее печатают все меньше и меньше. Она пишет очень много, но написанное годами не попадает в печать или вообще остается в столе автора. Большие ее вещи – «Поэма Горы», «Поэма конца», «Крысолов», «С моря», «Метель», «Фортуна», «Приключение», «Тезей», «Федра» и др. - терялись на страницах малотиражных журналов и альманахов. Важно отметить, что это обстоятельство не слишком волновало и огорчало Цветаеву, ибо она была твердо убеждена, что ее читатель остался в России. Ничего советского в том, что писала Цветаева, не было, но среди подавляющего большинства эмигрантов она, в самом деле, казалась белой вороной. Она не мирилась с черносотенством, яростно ненавидела расизм и фашизм, не разделяла зоологической ненависти к Советскому Союзу, и ни от кого этого не скрывала. Даже в отношении к белой России (столь опоэтизированной ею) она уже не находила с эмигрантами общего языка: во всеуслышание заявляла, что чувствует отвращение «ко всякому национализму», а излюбленные эмигрантской элитой рассуждения о «народе-богоносце» называла «словесничеством», безответственной болтовней. С наиболее влиятельными литературными кругами белой эмиграции Цветаева находилась в самых натянутых отношениях. Она умела припечатать их крепким словцом: «Они не Русь любят, а помещичьего «гуся» - и девок». Решительно отказавшись от былых своих иллюзий и фетишей, она ничего уже не оплакивала и не предавалась никаким умилительным воспоминаниям о том, что ушло в небытие. В стихах ее звучали совсем иные ноты:
Берегись могил:
Голодней блудниц!
Мертвый был и сгнил:
Берегись гробниц!
От вчерашних правд
В доме – смрад и хлам.
Даже самый прах
Подари вертам!
Поэзия Цветаевой была монументальной, мужественной и трагической. Мелководье эмигрантской литературы было для неё безразличным. Она думала и писала только о большом – о жизни и смерти, о любви и искусстве, о Пушкине и Гёте… Независимость Цветаевой, ее смелые эксперименты со стихом, самый дух и направление ее творчества раздражали и восстанавливали против нее большинство эмигрантских литераторов. Вокруг Цветаевой все теснее смыкалась глухая стена одиночества. Ей некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. В это время у неё был болен муж, и работать не мог. На жизнь зарабатывала дочь (5 франков в день) и на эти деньги жила их семья в полной нищете. В таких лишениях, в такой изоляции Цветаева героически работала как поэт, работала, не покладая рук. Она была упрямо уверена в своих силах. К счастью, в ней уже не оставалось никакого снобизма, никакого эстетства. Она знала истинную цену и жизни и искусства и, живя в мире, где то и другое чаще всего оказывалось несовместимым, не закрывала глаза на их противоречия. Кончая свой трактат «Искусство при свете совести» (1933), она задалась таким старым и всегда новым вопросом: что важнее (в поэте) – человек или художник? И ответила: «Быть человеком важнее, потому что важнее». И тут же Цветаева говорит, что ни за какие блага не уступит своего дела и места поэта. Она и была поэтом, всецело поэтом, поэтом с ног до головы. Ее трудная нищета, бесправная жизнь изгоя была до краев заполнена неустанной работой мысли и воображения. Не поняв и не приняв революции, убежав от нее, именно там, за рубежом, Цветаева, пожалуй, впервые обрела трезвое знание о социальном неравенстве, увидела мир без каких бы то ни было романтических покровов. И тогда проснулся в ней праведный, честный гнев настоящего художника – «святая злоба» на все, что мешает людям жить:
Мир белоскатертный,
Ужо тебе!
Самое ценное, самое несомненное в зрелом творчестве Цветаевой – ее неугасимая ненависть к «бархатной сытости» и всяческой пошлости. Попав из нищей, голодной, только что пережившей блокаду России в сытую и нарядную Европу, Цветаева ни на минуту не поддалась ее соблазнам. Первые же стихи, написанные Цветаевой за рубежом, запечатлели не парадный фасад Европы, а мир нищеты и бесправия, где можно наблюдать «жизнь без чехла». В творчестве Цветаевой все более крепнут сатирические ноты. Чего стоит одна «Хвала богатым!» в этом же ряду стоят такие сильные стихотворения, как «Поэма Заставы», «Поезд», «Полотёрская», «Ода пешему ходу», стихи из цикла «Стол», «Читатели газет», в которых струится поистине обжигающая «лава ненависти» к жалкому «царству моллюсков», и, конечно, целиком – такие яростно антимещанские, антибуржуазные вещи, как «Крысолов» и «Поэма Лестницы». В то же время в Марине Цветаевой все более растет и укрепляется живой интерес к тому, что происходит на покинутой родине. Но сперва это было только чувством родины, вообще – родины, той России, которую поэт знал и помнил. С течением времени понятие «родина» наполняется новым содержанием. Поэт начинает понимать всемирный размах русской революции, начинает чутко прислушиваться к «новому звучанию воздуха». К 30-м годам Марина Цветаева уже совершенно ясно осознала рубеж, отделивший ее от белой эмиграции. Важное значение для понимания позиции Цветаевой, которую она заняла к 30-м годам, имеет цикл «Стихи к сыну» (1932). Здесь она во весь голос говорит о Советском Союзе как о новом мире новых людей, как о стране совершенно особого склада и особой судьбы, неудержимо рвущейся вперед – в будущее. Цветаева против фетишизма, она трезво смотрит на вещи: «Наша ссора – не ваша ссора» - убеждает она молодое эмигрантское поколение. Столь же трезво смотрела Цветаева и на свое будущее. Она понимала, что ее судьба – разделить участь «отцов». Но у нее хватило мужества признать историческую правоту тех, против которых она так безрассудно восстала. Личная драма Цветаевой переплелась с трагедией века. Она увидела звериный оскал фашизма – и успела проклясть его. Победа гитлеризма в Германии, гибель Испанской республики, мюнхенская измена – все это вызвало в душе Цветаевой страстный протест. Близкие ей люди – муж и дочь – уехали в Советский Союз. Марина Ивановна с сыном готовились к отъезду. В последних стихах, написанных в эмиграции, Цветаева, проклиная фашизм, теряет последнюю надежду – спасительную веру в жизнь. Ее стихи похожи на крик живой, но истерзанной души:
О черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.
* * *
Отказываюсь быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
* * *
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть –
Вниз – по теченью спин.
* * *
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
На этой ноте последнего отчаяния оборвалось творчество Марины Цветаевой. Дальше осталось просто человеческое существование. И того – в обрез. В 1939 году Цветаева восстанавливает свое советское гражданство и возвращается на родину. Тяжело дались ей 17 лет, проведенные на чужбине. Она имела все основания сказать: «Зола эмиграции… я вся под нею – так и жизнь прошла». Цветаева долго мечтала, что вернется в Россию желанным гостем. Но так не получилось. Ее личные обстоятельства сложились плохо: муж и дочь подверглись необоснованным репрессиям. Цветаева поселилась в Москве, занялась переводами, готовила сборник избранных стихотворений. Грянула война. Превратности эвакуации забросили Цветаеву сперва в Чистополь, потом в Елабугу. Тут-то и настиг ее тот «одиночества верховный час», о котором она с таким глубоким чувством сказала в своих стихах. Измученная, потерявшая волю, 31 августа 1941 года Марина Ивановна Цветаева покончила с собой.
Цветаеву-поэта не спутаешь ни с кем другим. Стихи ее узнаёшь безошибочно – по особому распеву, неповторимым ритмам, необщей интонации. Это, бесспорно, верный критерий подлинности и силы поэтического дарования. Цветаева, как поэт росла очень быстро, уверенно овладевая свободным, легким языком, богатым разговорными интонациями и все более тщательно вылепляя образ своей лирической героини с ее золотом волос и зеленью глаз, кольцами и папиросами, слишком гордым видом и резкими речами. Она уже научилась в эту пору рисовать целостную поэтическую картину, отбирая локальные черты пейзажа и обстановки, которые в совокупности воссоздают определенный культурно-исторический колорит.
В дальнейшем, в стихах 1916-1920 гг., Цветаева вполне овладевает самобытной манерой и становится замечательным мастером русского стиха. Самая отличительная черта ее манеры – сильный и звонкий голос, так не похожий на распространенный в тогдашней лирике плаксивый тон. Она хотела быть разнообразной, искала в поэзии различные пути. Продолжала разрабатывать и совершенствовать подхваченные в ранней юности темы и мотивы книжно-романтического происхождения. В цветаевских стихах этого плана много пафоса и иронии.
Россия как национальная стихия раскрывается в лирике Цветаевой в различных ракурсах и аспектах – исторических и бытовых, но над всеми образными ее воплощениями стоит как бы единый знак: Россия – выражение духа бунтарства, непокорности, своевольства:
Следок твой непытан,
Вихор твой – колтун.
Скрипят под копытом
Разрыв да плакун.
* * *
Нетоптаный путь,
Непутевый огонь. –
Ох, Родина-Русь,
Неподкованный конь!
Своим богатым арсеналом средств поэтической выразительности Цветаева пользовалась расточительно и всегда по-разному. Из своей власти над стихом она умела извлекать самые разнообразные и неожиданные эффекты. Примерно в 1921 году в творчестве Марины Цветаевой обнаруживается явный перелом. Она отказывается от своей песенной манеры и начинает искать новые пути. Речь идет о перемене основного тона, поскольку и раньше она не была однообразной. Так или иначе, в сборниках «Разлука» и «Ремесло», объединивших стихи 1921-1922 гг., Цветаева изменяет свободной и широкой напевности ради монументального и торжественного «большого стиля». От чисто лирических форм она все более охотно обращается к сложным лирико-эпическим конструкциям, к поэме, к стихотворной трагедии. И сама лирика ее становится монументальной: отдельные стихотворения сочетаются по принципу лирической сюжетности в целостные циклы, подчиненные особым законам композиции. Главенствующая форма речи в лирике Цветаевой, естественно, монолог, но очень часто – обращенный к некому собеседнику, с которым не согласны, либо пытаются в чем-то его убедить. Стих Цветаевой с течением времени как бы отвердевает, утрачивает свою летучесть. Поиски монументальности, «высокости» привели Цветаеву к Библии и к античности. Но если в прошлом русские поэты находили в библейских и Греко-римских преданиях идеал героики, величия, простоты и гармонии, Цветаева облекает в мифологические одежды свое лирическое содержание – душевную драму человека и поэта трагического ХХ столетия. С наибольшей отчетливостью сказалось это в двух стихотворных трагедиях «Ариадна» и «Федра». В стихах Марины Цветаевой образ автора перерастает в поэтический характер. Поэтический характер – это не обязательно личность автора, «биографически» истолкованная в его творениях. В том, что написано Цветаевой, нет собственно биографического подтекста. Из ее стихов мы мало узнаем о реальных обстоятельствах и происшествиях ее жизни. Но вместе с тем мы отчетливо представляем себе созданный ею цельный поэтический характер – некую воплощенную в слове художественную структуру, окруженную особой эмоциональной атмосферой и сообщающую единство стилю поэта:
Ах, неистовая меня волна
Подняла на гребень!..
Свобода и своеволие «души, не знающей меры» - вечная и самая дорогая тема Марины Ивановны. Она дорожила и любовалась этой прекрасной окрыляющей свободой:
Не разведенная чувством меры -
Вера! Аврора! Души – лазурь!
Дура – душа, но какое Перу
Не уступалось – души за дурь?
В поэзии Цветаевой нет и следа покоя, умиротворенности, созерцательности. Она вся – в буре, в вихревом движении, в действии и поступке. Всякое чувство Цветаева понимала только как активное действие: «Любить – знать, любить – мочь, любить – платить по счету». Недаром же любовь у Цветаевой всегда «поединок роковой», всегда спор, конфликт и чаще всего – разрыв. Ее любовная лирика, как и вся ее поэзия, громогласна, широкомасштабна, гиперболична:
Где бы ты ни был – тебя настигну,
Выстрадаю – и верну назад.
* * *
Ибо с гордыни своей, как с кедра,
Мир озираю: плывут суда,
Зарева рыщут… Морские недра
Выворочу – и верну со дна!
* * *
Перестрадай же меня! Я всюду:
Зори и руды я, хлеб и вздох,
Есмь я и буду я, и добуду
Губы - как душу добудет Бог…
И путь поэтессы в поэзии отмечен многими знаками этой любви-вины, любви-преданности, любви-зависимости, любви, которая, наверное, диктовала даже и ошибочные поступки в ее жизни. Ее любовная лирика, как и вся ее поэзия, громогласна, широкомасштабна, гиперболична, неистова. Цветаевой всегда было свойственно романтическое представление о творчестве как о бурном порыве, захватывающем художника: «К искусству подхода нет, ибо оно захватывает». Писать стихи – по Цветаевой – это все равно что «вскрыть жилы», из которых неостановимо и невосстановимо хлещут и «жизнь» и «стих». Но вихревая исступленность сочеталась у нее с упорной работой над поэтическим словом. Гениальность поэта, в ее представлении, - это одновременно и «высшая степень подверженности наитию», и «управа с этим наитием». Таким образом, дело поэта предполагает не только согласие со свободной стихией творчества, но и овладение ремеслом. Цветаева не испытывала чувство отвращения к этому слову:
Я знаю, что Венера – дело рук,
Ремесленник, - и знаю ремесло!
Поэтому наряду с буйством и хмелем в Цветаевой жила железная дисциплина художника, умеющего работать «до седьмого пота». При всем том, будучи опытным мастером изощренной формы, Цветаева видела в ней лишь средство, а не цель поэзии. Доказывая, что в поэзии важна суть и что только новая суть диктует поэту новую форму, она спорила с формалистами: «Точно слова из слов, рифмы из рифм, стихи из стихов рождаются!». Сущность же поэзии Цветаева видела в том, что она передает «строй души» поэта. И вот он-то, этот «строй души», непременно должен быть новым, непохожим на другие. Поэту запрещается повторять то, что уже было сказано, он должен изобретать свое, открывать новые моря и материки на карте поэзии. Цветаева была нетерпима к поэтической гладкости, повторности, всеядному эстетству, светящемуся чужим, отраженным светом. Все это для нее – непрощаемый грех перед подлинной жизнью и настоящим искусством. Ненависть ее к эстетству, холодному украшательству, подмене «сущности» - «приметами», воистину не знает пределов: «Всему под небом есть место – и предателю, и насильнику, и убийце, - а вот эстету нет! Он не считается! Он выключен из стихии, он нуль!». Индивидуальный «строй души», желание выразить мир по-своему привели Цветаеву к настойчивым, упорнейшим поискам адекватной и обязательно новой формы. В ходе поисков она одерживала большие победы и терпела тяжелые поражения. Быть может, наиболее своеобычную черту цветаевского стиля составляет активность самой художественной формы, внутренняя энергия слова и образа. Цветаева не описывает и не рассказывает, но старается как бы «перевоплотиться» в предмет, который изображает, войти в его форму. Так, она утверждала, что поэту не стоит описывать, например, мост, на котором он стоит, но он должен постараться изобразить его изнутри – как бы «с точки зрения моста». Это замечание, проливающее яркий свет на специфику поэтики Цветаевой, может быть проиллюстрировано многими произведениями, относящимися к зрелой поре ее творчества. Она делает соучастниками своей беды или радости, своего отчаянья или восторга все, что окружает ее в мире: небо, горы, леса, реки, грозы, ливни:
И если гром у нас – на крышах,
Дождь – в доме, ливень – сплошь,-
Так это ты письмо мне пишешь,
Которого не шлешь.
В поэзии наблюдается разное отношение к слову. Есть слово – условный знак, эмблема, призванная выражать некие особые смыслы, - таким было зыбкое, колеблющееся, чаще всего ложно многозначительное слово символистов. Есть слово – стертый пятак, - им пользуются эпигоны. Слово Цветаевой всегда свежее, незахватанное, и оно всегда – прямое, предметное, конкретное, не содержит никаких посторонних смыслов, а значит только то, что значит: вещи, значения, понятия. Но у него есть своя важная особенность: это слово-жест, передающее некое действие, - своего рода речевой эквивалент душевного и, если угодно, физического жеста. Такое слово, всегда ударное, выделенное, интонационно подчеркнутое, сильно повышает эмоциональный накал и драматическое напряжение речи:
Нате! Рвите! Глядите! Течет, не так ли?
Заготавливайте чан!
Я державную рану отдам до капли!
«О, неподатливый язык!» - восклицала Цветаева. Но на самом деле слово было у нее в полном подчинении. Она не изобретала новых слов, брала, как правило, обиходное слово, но умела так его обкатать, переплавить и перековать, что в нем начинали играть новые оттенки значения. Кое-что в ее языковом творчестве оказывается близким исканиям Хлебникова. А именно – любовь к «корнесловию», стремление добраться в слове до его корневого, глубинного смысла и вывести из него целый рой родственных звучаний:
Корпусами фабричными, зычными
И отзывчивыми на зов…
Сокровенную, подъязычную
Тайну жен от мужей, и вдов
От друзей – тебе, подноготную
Тайну Евы от древа – вот:
Я не более чем животное,
Кем-то раненное в живот.
Есть поэты, воспринимающие мир посредством зренья. Их слава – в уменье смотреть и закреплять увиденное в зрительных образах. Цветаева не из их числа. Она заворожена звуками. Мир открывался ей не в красках, а в звучаниях. Она с неслыханной для своего времени смелостью отступала в стиховых окончаниях от графической точности, но бесконечно расширяла диапазон их звучания:
Жизнь, ты часто рифмуешь с: лживо, -
Безошибочен певчий слух!
Цветаевой нравилось сталкивать сходно звучащие слова – так, чтобы из этого столкновения проступало бы их внутреннее родство и возникали бы дополнительные смысловые связи. Она широко пользовалась «дружественностью созвучий», но не жертвовала звуку смыслом. «Стихи – созвучие смыслов», - доказывала она. Цветаева была занята выявлением глубоко запрятанных в языке родственных связей слов. Она любила нагнетать, нанизывать одно на другое слова, сходно звучащие либо вызывающие сходные представления, - так, что одно слово мгновенно вызывает другое, на первый слух неожиданное, но оказывающееся близким по смыслу: «Как живется вам – хлопочется – Ежится? Встается – как?..». В результате стихотворная речь Цветаевой превращается в целостную, не поддающуюся расчленению, чисто словесную структуру, в которой вещи и понятия взаимодействуют по аналогиям, рождающимся из родственности звучаний и смыслов.
Главным средством организации стихотворной речи был для Цветаевой ритм. Это – сама суть, сама душа ее поэзии. Ритм предстает в ее творчестве в своем прямом назначении: он служит внутренней формой стихотворной речи, создает движение стиха, резко, часто до неузнаваемости, обновляет стихотворный размер. «Непобедимые ритмы» Цветаевой бесконечно разнообразны. В этой области она выступила и осталась смелым новатором, подчас впадавшим в крайности и излишества, но, в конечном счете, обогатившим русскую поэзию ХХ века множеством счастливых находок. Она безоглядно ломала инерцию старых, привычных для слуха ритмов, разрушала ту гладкую, плавную мелодию поэтической речи, которую часто, читая стихи, воспринимаешь автоматически, как что-то давно и хорошо знакомое и само собой подразумевающееся. Не то у Цветаевой. Ее ритмика все время настораживает внимание. Наиболее органическая для нее стихотворная форма – страстный и потому сбивчивый, нервный монолог. Соответственно и самый стих ее по большей части прерывист, неровен, изобилует внезапными ускорениями и замедлениями, паузами и резкими перебоями. О цветаевском стихе можно сказать словами, которыми она сама охарактеризовала, безусловно, близкую ей ритмику Маяковского: это - как «Физическое сердцебиение – удары сердца – застоявшегося коня или связанного человека». Насколько в этом отношении Цветаева близка к Маяковскому, настолько же далека она от символистов с их гипертрофированным вниманием к «музыкальности» стиха, к гармонически упорядоченной мелодии, шаманско-заклинательному потоку слабо расчлененной, «льющейся» речи. Она умела «рвать» стих, безжалостно дробить его на части,- пожалуй, как ни один русский поэт. Единица ее речи – не фраза, даже не слово, а слог. Помогая читателю войти в ее ритмы, почувствовать их пружину, она последовательно применяла в своих книгах двойной принцип членения стиховой речи: словоразделение (через тире) и слогоразделение (через дефис). Читая стихи Цветаевой, необходимо это иметь в виду.
Очень значительную роль в системе выразительных средств Цветаевой играет пауза. Пауза – это тоже полноценный элемент ритма. Обычно в стихах она приходится на конец строки, и это стало привычным испокон веку. У Цветаевой пауза, как правило, смещена, сплошь и рядом приходится на середину строки или на начало следующей. Поэтому стремительный стих Цветаевой как бы «спотыкается» на бесчисленных «переносах», отмечающих несовпадение метрических и синтаксических членений стиховой речи. Более того, она зачастую просто обрывает речь буквально на полуслове, оставляет стих неполным, забывая о рифме. Мысль уже оформлена, образ создан – и заканчивать стих ради полноты размера и ради рифмы поэт считает излишним:
Не возьмешь мою душу живу!
Так на полном скаку погонь –
Пригибающийся – и жилу
Перекусывающий – конь
Аравийский
Вообще усложненность многих стихотворений и поэм Цветаевой, подчас сильно затрудняющая их восприятие, была вызвана, сколь это ни парадоксально, стремлением к точности и определенности. Она настойчиво старалась выработать четкие стихотворные «формулы», которые бы выражали ее мысль наиболее сжато. К примеру, мысль такова: похвалы, расточаемые по адресу поэта его поклонникам, символически уподоблены лавровому венку; но от этого венка челу поэта тяжело, как от каменных глыб. У Цветаевой все это вмещено в две кратчайшие и виртуозно озвученные строки:
Глыбами – лбу
Лавры похвал.
Она всегда хотела добиться максимума выразительности при минимуме средств. В этих целях Цветаева предельно сжимала, уплотняла свою речь и жертвовала всем, чем только могла, - эпитетами, прилагательными, предлогами и прочими «поясняющими» языковыми элементами; строила так называемые неполные предложения, обходясь без глагольно-причастных форм: «И тогда – благодетельным покрывалом Долу, знаменем прошумя», «Рукою правою – мы жилы левой» и т.д. Она так торопится в своей речи, что ей некогда исчислять свойства предмета и тратить время на метафоры. Сплавляя воедино глагол или наречие с существительным, она создает сложносоставные слова вроде «Опрометь-охлест-Бог», требующие быстрого, слитного произношения. И вот как это получалось в стихах:
Спорый Бог,
Скорый Бог,
Шпоры в бок – Бог!
* * *
Беглых и босых – Бог,
Простоволосых – Бог,
Взлет, всплеск, всхлест, охлест-Бог,
Сам черт на веслах – Бог.
В этих поисках сжатости и скорости было что-то судорожное, и нередко они приводили к серьезным художественным просчетам. Запутанный, «дикий» синтаксис, опущенные и подразумеваемые глаголы и тому подобные умолчания, свойственные, впрочем, живой разговорной речи, особенно взволнованной, - все это зачастую создавало такую усложненность стихотворного языка, которую сама Цветаева очень верно определила как «темноту сжатости». Она билась над четкими стиховыми «формулами», но, случалось, невольно превращала их в ребусы, разгадывание которых требует известного напряжения. Никогда не впадала Цветаева в бессмыслицу, в футуристическую заумь, в голое формалистическое штукарство. Даже в самых усложненных ее вещах, относящихся преимущественно к периоду 1923-1927 гг. (потом, в 30-е годы, язык ее опять становится заметно проще, яснее), нет характерной для формалистов и эстетов неподвижности, окаменелости, приема «как такового», то есть испробованного ради него самого. Затрудненная поэтическая манера была в данном случае органической формой тех мучительных усилий, с которыми поэт взволнованно и сбивчиво выражал мир своих чувств и переживаний, свое сложное, противоречивое отношение к окружавшей его действительности. Нельзя же, в самом деле, представить себе, что на какое-то время Цветаева ни с того ни с сего разучилась писать просто. Она писала сложно – потому что так хотела. Уменья писать просто она не утратила. В «Федре», например, в целом отличающейся чрезмерной усложненностью стихотворного языка, встречаются и такие – легчайшие – стихи:
Ни весла, ни берега!
Разом отнесло!
На утесе дерево
Высокое росло.
Ввериться? Довериться?
Лавр-орех-миндаль!
На хорошем деревце
Повеситься не жаль!
Кроме того, герметичность цветаевской манеры приобретала дополнительное – психологическое – обоснование. Потеряв родину, почву, читателя, оставшись один на один с самим собой, со своим смятением, со своей трагедией, поэт ушел в свою скорлупу. Условно-поэтический жаргон, на котором беспечно чирикали эпигоны, задававшие тон в белоэмигрантской поэзии, вызывал у Цветаевой отвращение и ненависть (как все слежавшееся, стершееся от употребления). И тут она хотела быть «противу всех», не одной из, а над и вне. Она как бы заявляла: мой удел - круглое одиночество, и говорю я так – необщедоступно, сложно, по-вашему – косноязычно, - потому, что внутренне не могу иначе, потому, что так хочу говорить о своем мучительном и трагическом. Иные даже замечательные стихи Цветаевой на беглый или поверхностный взгляд могут показаться косноязычными. Но это было «высокое косноязычье», свойственное многим большим поэтам, от Гёте до Маяковского. Марина Цветаева и в самом деле поэт не из легких. Читать ее стихи и поэмы между делом, не читать, а почитывать, как почитывают (и тут же забывают) легонькие «стишки», нельзя. В Цветаеву необходимо углубиться, ее поэзия требует от читателя встречной работы мысли. Нужно применить известные усилия, для того чтобы войти в творческий мир поэта. Нельзя не признать, что иногда усилия эти остаются невознагражденными, но в большинстве случаев они позволяют увидеть обдуманную гармонию этого мира глубоких мыслей и смелых исканий. Читая Цветаеву, вспоминаешь высказанное некогда справедливое суждение: «Искусство – суровый властитель. Порой приходится долго ждать, пока оно соизволит заговорить с тобой». Марина Цветаева – большой поэт, и вклад ее в культуру русского стиха ХХ века значителен. Судорожные и вместе с тем стремительные ритмы Цветаевой – это ритмы ХХ века, эпохи величайших социальных катаклизмов и грандиозных революционных битв. Она сама видела в «боевом темпе» своих стихов «косвенное воздействие времени», иначе – революции, поскольку революция составляла главное содержание времени. Но это было именно косвенное воздействие. Поэзия Цветаевой – не о революции (если оставить в стороне ее антиреволюционные стихи, не пережившие своего дня), но она синхронна революции. В конце своего пути Цветаева, как видно по всему, поняла, что большая правда века была внесена в мир русской пролетарской революцией, но у нее уже не хватило жизненных сил полноценно, во всю меру своего таланта воплотить это понимание в творчестве. Понять же, в чем правда века, Цветаева смогла потому, что она по природе своей, по самой сути своего человеческого и поэтического характера не декадент (хотя испытывала влияние декадентской культуры). С этим понятием в наших представлениях о литературе ХХ века до сих пор царит изрядная неразбериха. Слово «декадент», утратив свое конкретное содержание, стало просто кличкой, которой безразборчиво награждают и Федора Сологуба и Марину Цветаеву, хотя трудно найти более разных поэтов. Законченные декаденты прятались от реальной жизни, открещивались от всех общественных связей, а Цветаева порывалась навстречу большой, всеобщей человеческой жизни (не вина ее, а беда, что встреча не состоялась). Они тщились залить «бунтующее море» действительной жизни «елеем» жалкой и нелепой лжи, а она бесстрашно вскрывала язвы жизни, издевалась, бичевала, проклинала. Они любовались и хвалились своей «особостью», а она свое «круглое одиночество» переживала как проклятие судьбы и, хотя по-человечески тосковала по тихой пристани («Тише, хвала!», «Сад», «Куст» и многое другое), понимала, что жить одиночеством нельзя. Цветаева почти до самого конца не разлюбила жизни. Несмотря ни на что, жизнь оставалась для нее «распахнутой радостью». В «Крысолове», который недаром назван «лирической сатирой», возникает образ светлого и прекрасного, истинно человеческого мира. Пошлому «Гаммельну» противостоят высокогорные «Гималаи», гнилому мещанскому болоту – сказочно волшебный Индостан, с которым связано романтически возвышенное представление о жизни счастливой, легкой, полной чудесных перемен. И через десять лет после «Крысолова» Цветаева пишет небольшую, но столь значительную в ее творчестве поэму «Автобус», в которой так много молодого «восторга души» - души измученной, ободранной, но вопреки всему жаждущей света, тепла и простой человеческой радости на лоне матери-земли:
Отошла январским оловом
Жизнь с ее обидами.
Господи, как было молодо,
Зелено, невиданно!
Из непреодолимой любви к жизни вырастал гуманизм Цветаевой. Поэт обязан «в свою боль включать всю чужую». Поэтому, обращаясь к своему идейному противнику, Цветаева признавалась:
Есть у меня моих икон
Ценней – сокровище.
Послушай: есть другой закон,
Законы – кроющий.
Пред ним – все клонятся клинки,
Все меркнут яхонты:
Закон протянутой руки,
Души распахнутой.
«Еще проще» (говорит Цветаева) не различать своей боли от чужой. Отсюда – ноты всепрощения даже в ее политических стихах времени гражданской войны. Она готова равно осуждать и «красных» и «белых» за творимое ими кровопролитие. Смерть же – всех равняет, для нее нет ни своих, ни чужих:
Все рядком лежат –
Не развесть межой.
Поглядеть: солдат!
Где свой, где чужой?
Белым был – красным стал:
Кровь обагрила.
Красным был – белым стал:
Смерть побелила.
Не приходится, конечно, ожидать, что сильная, но сложная поэзия Марины Цветаевой станет всеобщим достоянием. Пришло время лучшему из того, что она написала - потому что настоящее в искусстве не умирает.
Список литературы:
Космический телескоп Хаббл изучает загадочную "тень летучей мыши"
Весенняя гроза
Лист Мёбиуса
Как выглядело бы наше небо, если вместо Луны были планеты Солнечной Системы?
Красочные картины Джастина Геффри