Хрестоматия предназначена для работы по изучению творчества поэтов и писателей Кемеровской области на уроках литературы в основной школе.
Вложение | Размер |
---|---|
hrestomatiya2.docx | 186.21 КБ |
Литература Кузбасса
Хрестоматия
для учащихся 5 – 9 классов
Составитель Сидорова Алина Витальевна,
обучающаяся 8 б класса Муниципального бюджетного общеобразовательного учреждения «Средняя общеобразовательная школа № 30 имени Н. Н. Колокольцова»
Руководитель Федорченко Светлана Викторовна,
учитель русского языка и литературы Муниципального бюджетного общеобразовательного учреждения «Средняя общеобразовательная школа № 30 имени Н. Н. Колокольцова
Хрестоматия предназначена для работы по изучению творчества поэтов и писателей Кемеровской области на уроках литературы в основной школе.
Содержание:
5 класс
6 класс
7 класс
8 класс
9 класс
5 класс
Забавы Ульгеня, или Легенда о том,
как всё появилось на свете
Каждый шорец знает, что весь мир разделён на три земли: средняя земля, в центре которой стоит гора Мустаг («пуп земли» - так называют ее шорцы); подземный мир - земля злых духов, где хозяйничает кровожадный Эрлик; небесная земля - владения Ульгеня, там всегда светло и тепло. Благополучие людей зависит от Ульгеня. Он может многое дать людям, надо только попросить. А здоровье и сила человека зависят от Эрлика. И вот почему.
Никто, конечно, этого не помнит, но все знают, что вначале не было ничего. Были только могучий Ульгень и Эрлик, тоже могучий, но все-таки слабее Ульгеня, потому что его сила была злой, а сила Ульгеня - доброй.
Соседство с Эрликом тяготило Ульгеня. Ему было скучно. Подумал Ульгень и создал небо. Бескрайнее и бездонное небо пугало своей глубиной и однообразием, и Ульгень придумал солнце. Яркое солнце осветило небо, сделав его голубым и радостным, но оно слепило и утомляло глаза. Мудрый Ульгень решил дать солнцу отдохнуть и сделал ночь. Глухая темнота опустилась на небо. Стало холодно и тревожно. "Немножко света не помешает", - подумал Ульгень и разбросал по небу искорки звезд, а к ним добавил луну - главный источник ночного света. Творческий порыв не оставлял Ульгеня. Он сделал землю, потому что купол прекрасного неба должен был что-то покрывать. Земля у Ульгеня получилась гладкая, как стол. По гладкой поверхности земли текли спокойные реки. Тут пришел Эрлик, решив принять участие в создании мира. "Поверхность твоей земли слишком гладкая, реки твои ленивые. Я добавлю сюда горы",- сказал он.
Забрался Ульгень на самую высокую и красивую гору - Мустаг. Мир был прекрасен, но молчалив. И тогда Ульгень населил этот мир живыми существами: защебетали в травах птицы, забурлила в реках рыба, леса наполнились разным зверьем. Долго Ульгень наслаждался своим творением, пока не понял, что не хватает в мире главного - существа, похожего на него самого, на Ульгеня. Не хватает человека, для которого и создал Ульгень небо и землю, реки и горы, птиц и зверей.
Хороший у творца человек получился. Красивый и сильный. Только без души. Старательный Ульгень из сил выбился, но всё без толку. Не получается душа. Тут подоспел Эрлик: "Хочешь, помогу тебе, но с условием: душа человека будет мне принадлежать. Я ею владеть буду". Ульгень было возмутился, но делать нечего - пришлось согласиться. Сорвал Эрлик стебель дягиля , полый внутри, сделал из него трубку и вдохнул в рот человека душу. С тех пор живет в человеке душа, дающая ему способность смеяться и плакать, любить и ненавидеть. С душою человек ярче ощущает все краски мира, в котором живет. Одно плохо. По уговору, душа человека принадлежит Эрлику, который время от времени забирает людские души в свой подземный мир. Тогда умирают люди. И никто ничего с этим поделать не может. Даже всесильный Ульгень.
Темир-Тау - «железная гора»
Однажды в Горной Шории, у истоков реки Учулен, на вершине плоской горы, люди нашли железную руду. Это случилось давно, когда тайга и горное эхо еще не слышали выстрелов из ружья, а пушистый соболь не знал лязга железных капканов.
На берегу звонкой реки Мрассу жили братья-охотники. Старшие братья с охоты богатую добычу несут - белка и соболь будто сами их ищут. Младший брат с пустой сумкой возвращается - нет ему удачи. Коренья кандыка да стебли ревеня - вся его пища. «Видно, Хозяин тайги на меня прогневался», - думает охотник. Достанет он деревянного божка Шалыга, злого духа тайги, и начинает уговаривать и угощать, остатками чая на костер брызгать. На комысе, сделанном из кедра, пел печальные песни. Молил Шалыга не гневаться и послать удачи. Да всё напрасно. Половину тайги обойдет - ни с чем вернется.
Сидел он как-то у костра, тосковал, играл на комысе. Вдруг пронесся по тайге ветер, и у костра появился человек. Глаза зеленые, волосы зеленые, сапоги каменные. Присел у огня: "Не печалься, охотник. Счастье не только в хорошей добыче. Пойдем со мной, богатым будешь". "Видно, это Хозяин гор", - подумал охотник.
Поднялись они на вершину горы, и раскрылись перед ними каменные двери в подземный дворец. На одной половине его висели шкуры собольи, лисьи, Горностаевы. На другой - грудами сверкали камни. Подвел Хозяин гор охотника к камням, насыпал большой мешок блестящих, красных, как кровь, камней и сказал: "Мой подарок даст тебе силу и славу".
Охотник же посмотрел на звериные шкуры и подумал: "Если бы дал он мне хоть немного этих мехов! Зачем мне камни? Разве камни дают богатство?" Понял его взгляд Хозяин гор. Наполнил второй мешок мехами, отдал охотнику со словами: "Смотри, мешок с камнями не бросай. Камни тебе великую силу дадут".
Несет охотник мешки и думает: "Мне бы меха до стойбища донести. Разве мало камней в горах? Я всегда могу набрать сколько угодно". И бросил камни.
Хозяин гор, найдя мешок в тайге, сильно разгневался на охотника, унес мешок и глубоко запрятал в пещере. В гневе не заметил, как один камень обронил на землю. Этот-то камешек, красный, как бычья кровь, был замечен молодым шорцем, бродившим по тайге. Подивились соплеменники камню да и бросили его в костер. Раскалился добела красный камень, потек огненной струйкой. А застыв на земле, стала струйка гибкой и твердой и больше не плавилась.
Тогда люди и поняли, что это был камень, рождающий железо, из которого можно сделать и топор, и котел, и наконечник для стрелы. Много чего можно сделать из железа.
Отправились люди к горе, стали рыть и долбить, искать железо. Гневался Хозяин гор, сопротивлялся. Ураган напускал, камнепады обрушивал, но упорства искателей не сломил. Добрались люди до подземной кладовой, нашли камень, рождающий железо.
И гору эту назвали "Темир-Тау" - "железная гора". У подножия Темир-Тау гремит теперь огненный город, из которого течет огненная река.
Евгения Шкаева
***
Если плохо тебе — мое сердце болит,
И душа, словно птица трепещет.
Очень много, увы, в этом мире обид,
А тревог и страдание - не меньше.
Как смогу я тебя от беды защитить?
Между нами, увы, расстоянья.
Через время пройти, все понять и простить,
И уменьшить печаль расставанья.
Н.Рыбаков
Ах, море...
Ах, как плещет ночью море!
Бесконечный черный цвет...
На твоем большом просторе
Где-то прячется рассвет.
В темноте твоей гуляют
Корабли из дальних стран.
Ветры бурю нагоняют
Да обманчивый туман.
Там, где тучи закрывают
Чернотою небеса,
Ярко молнии играют,
Вытворяют чудеса.
Ах, ты, море, мое море...
Тучам — пламенный привет!
С мраком ночи ветры спорят,
На волнах несут рассвет.
Валентина Алексеева
Упало зеркало
Упало зеркало, разбилось,
Смахнула с полки я его.
Куда, зачем я торопилась
И суетилась для чего?
Теперь вот, хочешь иль не хочешь,
Сиди – осколки собирай.
Пора идти, а ты хлопочешь,
Из всех щелей их выбирай.
Не зря же говорят приметы:
Разбито зеркало – к беде.
Кто на вопросы даст ответы,
Когда случится, что и где?
Сижу, смотрю я в те осколки,
Как много вижу своих глаз!
Да только в этом мало толку,
Я все их выброшу сейчас.
Лавряшина Юлия
Улитка в тарелке
Повесть (отрывок)
Улитка появилась у него сама по себе. Утром Эви, ворча спросонья, запрокинул голову, проехавшись затылком по подушке, и посмотрел в окно, а улитка уже сидела на желтой деревянной раме. Она походила на коричневый кружок, который часто бывает на досках, только на этот раз древесное пятнышко отлепилось от поверхности и начало свою жизнь. Эви надеялся — если, конечно, повезет — увидеть солнце, а нашел друга.
Он перевернулся на живот и уставился на улитку, боясь спугнуть ее дыханием. Вокруг перекрикивались мальчишки, убирая постели, и в их голосах можно было расслышать все: от свистящей злобы на жизнь, которую каждое утро приходится начинать заново, до захлебывающегося смеха.
В этом не было ничего необычного. Эви слышал все это уже одиннадцать лет, то есть с тех самых пор, когда их, одного за другим, извлекли из сосудов, в которых производили людей. Правда, тогда все мальчишки только и умели — кричать и плакать. А уж девчонки тем более…
Так рассказывали воспитатели, и у Эви не было оснований им не верить, ведь они-то все видели собственными глазами. Он немного сомневался только насчет Миры, потому что не помнил, чтоб она когда-нибудь плакала. Вот закричать она могла, но только разозлившись или увлекшись игрой. Кроме них двоих в мире никто не придумывал настоящих игр. Все, как один, были поглощены виртуальными.
Эви не сумел бы объяснить, почему они с Мирой так не любили эту мертвую компьютерную действительность. Но он с ужасом думал, что его подружка взрослеет, ей уже целых двенадцать, и с этим ничего не поделаешь. Однажды Мира тоже наденет на свое лицо пластмассовую маску вместо того, чтобы сползти в овраг и поиграть сосновыми шишками, которые заменяли им фигурки людей.
Никто не объяснял им, почему только животные могут становиться игрушками и почему лишь про них пишут книги. Эви с Мирой такое положение вещей не нравилось, и они сами создавали то, до чего взрослые не додумались.
Конечно, улитка, которая только что так боязливо высунула влажные рожки, тоже была животным. Но она была настоящей, и Мира должна была оценить это. Зверюшек она обожала, и те шли к ней так смело, будто Мира была их предводительницей, для смеха принявшей человеческий облик. Вот вчера, например, она просто засвистела, когда они вышли на полянку, и вдруг со всех сторон, как по команде, из травы повыскакивали полосатые бурундуки.
А ведь она и свистеть-то не умела! Дрим, ее любимый воспитатель (рыжий, как та лиса, что прибегала к Мире в прошлом году!), однажды свистнул при ней в два пальца, и она завелась: только они уйдут поиграть в овраг, как начинает учиться. Эви даже как-то раз рассердился, хотя и сам, тайком от нее, пытался освоить этот непростой свист. Только у него получалось еще хуже…
Надеясь, что никто не обратит на него внимания, Эви выбрался из кровати и, наспех заправив постель, поспешил к столовой раньше других. Он ругал свои слабые ноги, которые с утра никак не желали его слушаться и громко шаркали по линолеуму. Эви все время осторожно оглядывался, опасаясь, что кто-нибудь из мальчишек заметит его маневр, постарается догнать, и тогда ему уже не удастся стащить пустую тарелку.
Нужна была глубокая, чтобы в нее уложить рядами траву и листья — пусть улитка сама выберет, где ей спать. И вода должна быть на дне, тогда улитка не умрет от жажды. Такое Эви уже сейчас страшно было представить, хотя он еще даже не дал ей имя…
Ему повезло: он все устроил, как собирался, и даже успел сделать это до завтрака. Разделавшись с кукурузной кашей, которая сегодня оказалась совсем не сладкой, Эви незаметно поманил Миру, с которой не спускал глаз, пока ел. Еще убежит, не дождавшись его… Правда, бегать по-настоящему умели, конечно, только взрослые, а детям оставалось плестись за ними, подтаскивая тяжелые ноги и задыхаясь от усталости.
—Когда я вырасту,— сердито говорила Мира в таких случаях,— буду бегать целыми днями.
Но сейчас она была не сердитой, а по-утреннему веселой, и глаза у нее были, как будто умытыми росой.
—Что у тебя?— зашептала она, сразу угадав секрет.
Оглянувшись, Эви шепнул в ответ:
—Улитка.
Мира тоже проверила, не стоит ли кто за спиной, и повторила уже погромче:
—Улитка?
—Домашняя,— со значением пояснил он.
И действительно, домашняя улитка — это же совсем не то, что лесная. Мира наклонилась совсем близко:
—А ты где ее спрятал?
—Под кроватью. Там темно, но ей это ничего! Она всегда под листочки забирается.
У Миры солнечно вспыхнули глаза, которые обещали стать карими, когда она вырастет.
—Покажешь?
—Пошли.
Эви горделиво зашагал впереди. Чаще ему приходилось идти за Мирой, потому что именно ей всегда удавалось отыскать что-нибудь необычное, и уж тогда она обязательно тащила его, чтобы показать. Желтые камешки, которыми были посыпаны все дорожки, издавали под ногами ликующее похрустывание, и Эви готов был растянуть это шествие на года. И вместе с тем, он торопился изо всех сил, ведь улитка могла уползти, и тогда Мира решила бы, что ему все почудилось. Или хуже того — что он обманул ее.
Когда Эви с трудом заполз под кровать, тарелка все еще была на месте. Он вытащил ее на свет, стараясь не тряхнуть, и пальцем разворошил влажные листья.
—Вот она…
—Малюсенькая!— восхитилась Мира.
Она уже стояла рядом с ним на коленях и носом едва не касалась торчавших во все стороны стебельков.
—Можешь потрогать,— великодушно разрешил Эви.— Только мизинцем, а то раздавишь еще!
—Я что — медведица?— обиделась она, но тут же разулыбалась: — Смотри, она рожки показала!
Наслаждаясь моментом, Эви отозвался:
—Я уже видел.
До сих пор ему не доводилось владеть хоть чем-нибудь, чего не было у других. Правда, только ему одному принадлежали те звуки, что издавали цветы, другие их почему-то не слышали. Эви пытался представить, каким воспринимают этот лес остальные, и ему казалось это страшноватым — молчаливое скопище деревьев. Но поговорить об этом с кем-нибудь, кроме Миры, он не мог. Только она верила ему на слово. И все же было приятно, что улитку она еще и увидела…
—Мы оставим ее здесь?
Мира спросила об этом, не сомневаясь, что сейчас они, как обычно, пойдут играть. Ведь все остальные, как обычно, сразу после завтрака отправились в высокую круглую башню, которая была центром Вселенной всю их жизнь. Она так и называлась — «Виртуальный мир». Другого ни для кого, кроме Миры и Эви, и не существовало.
Теперь до самого обеда никого из них оттуда не вытащишь, а после они снова скроются до ужина. Иногда Мире с трудом удавалось вспомнить имена некоторых девочек из других домиков — так редко они встречались и почти не разговаривали. Им было попросту нечего сказать Мире, ведь она понятия не имела, о чем вообще идет речь. Мира молчком стелила себе постель и, прислушиваясь, морщилась: «Вот скучища-то!»
Изнемогая от желания погладить твердую коричневую завитушку, Эви ворчливо заметил:
—Пускай тут сидит, целее будет!
Улитка все равно ничего не почувствовала бы, но это не имело значения. Зато он бы почувствовал… Но мальчик стеснялся повторить при Мире то, что уже проделал несколько раз, когда устилал тарелку листьями и травой.
Откуда-то в его памяти всплыло: «Листья травы», но Эви так и не вспомнил, с чем это связано. Кажется, Дрим говорил что-то такое… Или не Дрим. В последнее время Эви вообще стало казаться, что он забывает все случившееся с ним быстрее, чем это происходит. Он поделился этим с Мирой, и она неохотно призналась, что замечает то же самое. Ей это совсем не нравилось.
Можно было спросить у нее и об этих странных словах о листьях травы, вдруг ей все же запомнилось? Но Эви знал: с ней только заговори про Дрима, так и будет трещать о нем целый день! Тогда игра будет уже не игра. И Эви предпочел остаться в неведении… Тем более все могло вспомниться само собой, так тоже иногда случалось.
На пути к оврагу Мира оживленно сказала:
—Слушай, что мне сегодня приснилось… Такое странное!
—Что? Ну, что? Рассказывай! Что-то вкусное?
—Почему это — вкусное? Я же говорю — странное. И ничуточки не вкусное! Хотя я не знаю… Я же не пробовала.
—Понятно, не пробовала. Но ты хоть разглядела как следует? Что это было?
—Вода.
Разочарование стекло от глаз к подбородку, и лицо Эви сразу сделалось длинным, как светлый луговой колокольчик, если его сорвать и перевернуть. Он протянул уже без интереса:
—Просто вода?
—Не просто вода!
Мира почувствовала, что начинает сердиться. От этого по сердцу бегали пузырьки, которые из холодных становились горячими, а потом наоборот. «Я-то думала, он все-все понимает!» — эта мысль напугала больше любых пузырьков. Они рано или поздно лопались, а разочарование — Мира почувствовала это — могло так и застрять где-то в ней. Она не помнила бы его каждую минуту, но оно все равно было бы где-то там…
С силой раздув щеки. Мира попыталась заставить эту плохую мысль лопнуть от напряжения, подобно тем пузырькам вокруг сердца, которых уже почти и не осталось. Потом решила не мучиться и попросту махнуть на все это рукой. Глубоко вдохнув, как учил Дрим, она терпеливо объяснила:
—Это была совсем особенная вода. Синяя. Это если смотреть далеко-далеко. А у ног она казалась совсем зеленой. И — главное! — она дышала.
—Как это — дышала?
На этот раз Мира уже не рассердилась, потому что травяные глаза Эви сморгнули пленочку недоверия. Она улыбнулась засветившемуся в них изумлению: «Вот то-то же!»
—Совсем как человек…
И чтобы стало понятней, снова несколько раз глубоко вобрала воздух, для убедительности прижав к груди ладонь, чтобы стало заметно, как она приподнимается.
Завороженно проследив за ней, Эви прошептал:
—Я такого не видел.
—Ну, конечно, не видел! По правде же такой воды не бывает, — у нее дрогнули уголки губ.— Знаешь, ее было так много! Она везде была, куда ни посмотришь. Я специально вертелась во сне… Одна вода! И почти вся — синяя.
Подумав, Эви мрачно согласился:
—Это было красиво. И ты правильно сказала — странно. Разве во сне видишь, чего не бывает?
—Но мы же летаем во сне! Ты сам говорил, что летал, — заспорила Мира, испугавшись того, что он опять перестанет ей верить. — А по правде — нет. Видишь?!
Словно не слыша ее, он печально вздохнул:
—Наша речка совсем не синяя.
И вдруг встрепенулся:
—Так ты тоже летаешь во сне?
—Дрим говорит, что когда мы станем взрослыми, то больше не будем летать.
Мира на секунду задумалась прежде, чем открыть Эви эту грустную правду. Все-таки ему было всего одиннадцать, а ей на год больше, и она должна была защищать его от самого плохого в жизни. Но Мира точно не знала, когда именно их сны отяжелеют и совсем осядут на землю. Вдруг это произойдет уже этой ночью или следующей, а Эви окажется не готов и расстроится или чего доброго испугается?
Она решила, что лучше предупредить его о том, что не все так замечательно в той взрослой жизни, к которой они так рвались, чтобы, наконец, почувствовать себя сильными и быстрыми. Наверное, Дрим рассудил точно так же, когда открыл этот секрет ей самой.
Ничего не сказав на это, Эви вытянулся на теплой, как щека, траве на склоне оврага, по которому все время хотелось скатиться вниз. И зимой, когда ручей замерзал, они так и делали, выкатываясь прямо на лед. В прошлом году Мире удавалось проделывать это раз десять за день, а в этом только четыре — так тяжело стало снова взбираться наверх. Сердце совсем не давало ей дышать, сбивая, забирая на себя каждый вдох.
Это почему-то напугало Миру, хотя она видела (специально остановилась посмотреть!), то же самое происходило и с Эви. Но ей все равно казалось, что сердце сейчас выскочит совсем, покатится вниз и станет таким тяжелым, что лед обязательно треснет. И темная вода, которая зимой такая страшная, затянет ее сердце, чтоб уже никогда не выпустить. И только сердитые пузырьки еще чуть слышно побулькают на поверхности. А потом лопнут… Это произойдет быстро.
Мира попыталась рывком перевернуться на живот, но это вышло как-то неуклюже, совсем не так, как прошлым летом. Или она это только придумала? Ведь она сама замечала, что в памяти то и дело все перепутывается настолько, что и не разобрать — что было на самом деле, а что подумалось или приснилось. Мира боялась сказать об этом даже Эви, ведь он мог подумать, что она становится какой-то дурочкой.
Сейчас ее почти обрадовало, как бестолково мечутся в траве муравьи, пытаясь найти что-то очень нужное для себя, а блестящие жуки, которые ползли навстречу, не замечая друг друга, то и дело замирали и прислушивались. Может, они, как Эви, слышали музыку цветов? А может, Мира слишком громко дышала от радости, что видит эту мелкую, но такую важную жизнь…
От всех мыслей, что сегодня смешались в голове, ей расхотелось смотреть на небо, которое она вообще-то любила. Но сейчас оно напоминало воду из ее сна, только не дышало. И сама вода, не слушаясь, перетекала в зимний ручей и грозилась поглотить ее сердце.
Если б это случилось… Нет, это, конечно, никогда не случится! Но если просто представить… Тогда Мира уже не стала бы взрослой, и ее сморщенная кожа в противных коричневых пятнах уже не превратилась бы в гладкую, как у Дрима. И уже не перестали бы дрожать руки, и ноги не сделались бы легкими, как у всех воспитателей, которые могут по полчаса, а то и больше прыгать по корту или бегать за баскетбольным мячом. А потом они еще и до ночи снуют между домиками, нисколько от этого не уставая. Детям же то и дело требуется присесть, хоть ненадолго, чтобы перестала болеть поясница и бешено колотиться сердце.
—Вы — маленькие, и сил у вас мало,— объяснял Дрим, и она ему верила.
Не только потому, что он умел читать, как все взрослые, и потому много чего знал. Главное, он никогда ее не обманывал. Если Дрим шепотом сообщал, что: «Макароны сегодня резиновые, возьми лучше пюре», точно так и оказывалось. Мира сама видела, как кривятся те, кто позарился на толстенькие трубочки, которые она вообще-то любила, потому что в них можно было тихонько посвистеть…
В общем, Дрим никогда ее не обманывал. Он подтверждал, что за Стеной, которой заканчивался их мир, страшная-страшная пропасть, и у нее даже дна нет. Если, конечно, не считать дном другую планету, до которой еще лететь и лететь. И хоть он говорил об этом всегда с неохотой и странно морщась, Мира знала, что можно не сомневаться, все так и есть. Просто рассказывать об этом страшновато, тем более — представлять.
И кожа у нее обязательно должна была разгладиться, ведь Дрим говорил, что это естественный процесс: дети растут, их морщины растягиваются, и постепенно они становятся такими же красивыми, как все взрослые. Да и сил у них все прибавляется и прибавляется, это так здорово! Однажды… Мира, зажмурившись, часто воображала этот день… Однажды этих самых сил станет так много, что она даже сможет бегать, не задыхаясь, и забираться на деревья, не опасаясь сорваться из-за того, что ноги становятся ватными и трясутся.
—Давай залезем на дерево!
Эви, задремавший от тепла, как кот, смешно заморгал. Зелень в его глазах сгущалась постепенно, будто тоже медленно приходила в себя.
—На какое еще дерево?
—Да на то, где красные ранетки. Знаешь, вкусные! Я с земли подбирала. Но наверху они ведь еще вкуснее!
—Как же мы залезем?— он с сомнением посмотрел на свои тощенькие, дряблые ноги.— Силенок не хватит.
Мира заспорила:
—В прошлом году я же лазила, помнишь? С чего же сейчас их не хватит?
«А вдруг не хватит?— пузырьки возле сердца сделались ледяными и разом впились в него.— Да ну… Я же расту. Значит, и сил должно становиться все больше и больше. Так Дрим говорил…» Для начала встав на четвереньки, она выпрямилась и переждала привычное головокружение, от которого в глазах возникал целый мушиный рой.
—Пойдем!— она дернула мальчика за руку.— Знаешь, какие они хрустящие! У меня прямо слюнки уже текут.
Эви поднялся, но было видно, что он совсем не горит желанием лезть на дерево. Пристально разглядывая что-то у реки, (Мира тоже оглянулась, но ничего особенного не увидела), он пробормотал:
—Можно кого-нибудь из взрослых попросить. Им же легче залезть! Прата, например… Он не откажется.
—Но мне самой хочется!— закричала Мира.— Когда они — это же совсем другое. Они и так все для нас делают: готовят, книжки читают и стирают… Все! Но мы же тоже должны хоть что-то делать, а то так вырастем и ничему не научимся. Как тогда?
—Откуда берется стиральный порошок?
Она уставилась на него в недоумении:
—Что?
Мальчик виновато растянул синеватые сухие губы:
—Я вот все думаю: откуда вообще все берется? Порошок, мыло, продукты… Туалетная бумага — откуда?
—Что значит… Я… Я не знаю…
Ее поразило, что Эви подметил то, о чем она сама даже не задумывалась. Обычно Мира первой видела то важное, над чем стоило ломать голову.
От растерянности она ухватилась за свой проверенный спасательный круг:
—Надо у Дрима спросить!
Эви посмотрел на нее как-то странно:
—Может, он и не скажет… Может, это их взрослый секрет. Бывают же такие!
—Что же такого секретного в том, откуда туалетная бумага берется?
—Ну, не знаю… А почему тогда они не говорят?
—Потому что… Потому что никто и не спрашивал! Вот ты разве спрашивал?
Медленно запрокинув голову, отчего сухая кожа на шее стала почти гладкой, Эви мечтательно произнес:
—А может, все это привозят с какой-нибудь звезды…
—С планеты.
—Со звезды!— заупрямился он. — И там, наверное, живут такие же дети, как мы.
— И взрослые. Как Дрим…
Эви вдруг рассердился:
— Надоела ты со своим Дримом! Вечно только: «Дрим, Дрим!» Прямо влюбилась!
«Вот и тогда было так же», — внезапно вспомнилось ей. Она чего-то испугалась («А чего испугалась? Не помню…»), и сердце ее просто исчезло. Это продолжалось недолго, но Мира ясно чувствовала, что совсем не ощущает его. Не так, как бывает, когда ничего не болит, по-другому: вместо сердца возникла холодная пустота. Вроде той, что подкарауливала за Стеной. Если б Мира провалилась туда, то уже не выбралась бы. Но сердце все же успело ухватиться за ребра и удержалось…
— Ничего я не влюбилась…
Она сама удивилась тому, что вместо обычной запальчивости в голосе прозвучало что-то… как будто сухие листья зашелестели. Это был печальный звук.
Эви тоже ответил уже не сердито, но и не весело:
— Конечно… Думаешь, я совсем дурак? Я же ничего не говорю, Дрим — он хороший. И он… не такой, как мы. Красивый.
— Мы тоже станем такими!
Эти слова Мира повторяла так часто, что они уже стали вроде заклинания, которое просто обязано иметь силу. Иначе, что это за заклинание?
— Все так говорят…
— Так и есть!
— Ага, — угрюмо протянул он. — Только… Ты знаешь хоть кого-нибудь, кто был, как мы, а потом вырос и стал, как они? Вот вспомни!
Мира посмотрела на него испуганно.
— Кого-нибудь?
— Хоть одного! Я вот никого не знаю. Может, никто и не вырастает? А взрослые всегда и были такими?
— Так не может быть, — неуверенно возразила она.
Почему-то перейдя на шепот, Эви сказал:
— Никого же нет старше тебя. Ты, а потом сразу уже взрослые. А где те, кому тринадцать лет? Никого нет.
— Зачем ты об этом думаешь? — прошептала Мира, хотя ей хотелось закричать.
А еще больше хотелось убежать куда-нибудь подальше, совсем далеко, чтобы там надежно спрятаться от этих вопросов, которые почему-то пугали не меньше пропасти за Стеной. И она убежала бы, если б у нее были такие легкие ноги, как у Дрима…
Эви даже не улыбнулся виновато, как обычно делал, когда ему приходилось оправдываться.
— Оно само думается. Знаешь же, как бывает: раз подумалось — и уже не отпускает.
«Сейчас оно и во мне застрянет!» — она сделала судорожное движение, будто попыталась стряхнуть непрошенную мысль, и быстро проговорила:
— Знаешь, что… Может, тогда что-то случилось! Например, все сосуды разбились, и не в чем было производить детей. Пока новые появились…
— А откуда появились? — не унимался Эви. — Все-таки со звезды привезли? А кто привез?
Глаза у него стали, как скомканные листочки крапивы, Мире даже захотелось отойти от него подальше. Но она осталась на месте, только сердито прикрикнула:
— Ну, кто-кто! Опять ты… Откуда я знаю? Но ведь так же могло быть? Пожар какой-нибудь… Помнишь, как в том году столовая горела?
— О! — у него горестно округлился рот. — Все котлеты сгорели. Мясные были…
— Вот-вот! А потом же все снова построили.
— Долго, — едва слышно сказал Эви.
Ей пришлось наклониться к его смятому личику:
— Что — долго?
— Долго строили, если все так и было… Дриму, вроде, тридцать лет, так? А тебе — двенадцать. А между вами — никого.
— Тогда я не знаю…
Мире совсем не хотелось сдаваться, но нехорошие мысли, которые так и лезли из Эви, как-то вытеснили ее собственные, и возразить оказалось нечего. Хотя она и сейчас не сомневалась, что если б удалось хорошенько поразмыслить, то возражение нашлось бы. Но ей почему-то не то чтобы лень было думать, но стало как-то безразлично: найдется это возражение или нет… «Все равно», — подумала она, хотя как раз то, о чем они говорили, было для нее особенно важно.
Под ногами неожиданно образовалась воронка, и Мира почувствовала, как ее медленно затягивает. Но не кружит. Она посмотрела на траву, но никакого движения не было. И все же не покидало ощущение, что она просачивается сквозь землю.
«Как вода!» — ее сон тихонько плеснул где-то рядом или даже в ней самой. Мире вдруг стало страшно: почему она чувствует это так, будто это — по правде? Будто это когда-то уже было с ней, а сейчас вспомнилось. Не просто придумалось, как часто бывает, когда пытаешься представить себя таким мягким облаком, которое может забраться выше всех. Так высоко, что ему видно даже, что за Стеной… Или — бурундуком! И тогда кажется, что на спине вытянулись полоски, которые стекают в пушистый хвост.
Мира обожала развалиться на траве и воображать себя то тем, то этим… Воспитатели находили странным, что она подолгу просто лежит без движения и щурится на небо. А Дрим только посмеивался и говорил, что если б Мира, как все дети, часами торчала в виртуальном мире, из которого их за уши не вытянешь, то это была бы уже другая девочка.
И другой мальчик — это уже про Эви, который, единственный из почти сотни ребят, составлял ей компанию…
Он тронул ее сухими пальцами:
— Ладно, пошли за ранетками. Все равно мы сами ничего не разгадаем.
— Ты же боялся лезть на дерево!
— Подумаешь! — слишком уж храбро ответил Эви. — По-другому же их не достанешь. И ничего я не боялся!
«Не хочется мне уже никаких ранеток», — призналась Мира только себе, но решила, что Эви тоже надо как-то отвлечь от этих мыслей, иначе они чего доброго сожрут его мозг.
Это Дрим рассказал ей, что в голове находится мозг, и как раз он-то и выдает все фантазии про облака и бурундуков. И вот такие мысли, похожие на дождевые тучи, от которых ничего хорошего не жди. И слова, даже те, которые он говорил прямо в ту минуту…
Но тут зашла воспитательница Руледа, а Дрим не сразу заметил ее. Увидев, он оборвал себя на полуслове и неожиданно вспомнил, что девочке пора обедать. Но Мира не ушла сразу, а немного постояла под дверью и услышала, как Руледа выговаривает ему:
— Незачем забивать ей голову! Это же одно из правил: чем меньше они знают, тем лучше для всех. Сам представь, что будет, если хоть один из них задумается! Лучше не буди ее мысль, эта Мира и так со странностями.
Из уст Руледы это прозвучало как похвала. Мира ни за что не согласилась бы походить на нее, хотя из всех воспитательниц Руледа была, пожалуй, самой красивой. Но такой скучной, что казалась закутанной в паутину!
Дрим ответил ей резко, и девочке это понравилось:
— Они и так пребывают в состоянии домашних животных. Ей уже двенадцать, а мы все читаем вслух сказки про зверюшек.
«Ей — это мне? — Мира так и замерла. — Как-то непонятно он говорит… А что же еще можно читать?»
В тот момент она подумала о забитых книгами полках в кабинете Дрима, куда никто не мог войти, кроме взрослых. Даже Мира, хотя все считали, что к ней он относится особенно. Только вот дверь в кабинет он запирал и при ней тоже… Из того, что там хранилось, Дрим никогда ничего не читал ни ей, ни другим. Может, это были слишком печальные сказки? Но ведь Мира любила такие.
Голос Руледы прервался смешком:
— Сколько ей, говоришь? К этому невозможно привыкнуть!
— Тихо!
До Миры донеслось, как подвинули стул, — наверное, Дрим поднялся, — и она на цыпочках попятилась.
Когда он открыл дверь деревянного домика и выглянул, подставив солнцу рыжие волны волос, Мира, повернув за угол, спешила к столовой, где ее уже не ждали…
6 класс
Шорский обряд поклонения священной березе
С почитанием березы было связано родовое моление « шачил». Совершался этот обряд летом в Николин день или Троицу. Рано утром два «выборных» с туесами обходили дома, собирали в них абыртку и отправлялись вместе с толпой сородичей на возвышенное место за улусом. Там около священной березы ставили эти туеса разной величины. К сучьям березы привешивали принесенные с собой ленточки, шкурки белок, бурундуков, крылья глухаря, рябчика, предварительно сделав три кивка головой. Старейший из рода становился против березы и туесов, лицом на восток, и обращался к духам гор. При произношении имени того или иного духа присутствующие кланялись и брызгали абырткой на березу и вокруг нее. Затем устраивалась борьба, а после нее гадали перед уходом на чашках, подбрасывая их вверх. Если чашка падала кверху дном – год будет тяжелым, книзу – хорошим.
Зимой обряд начинался с разведения огня, люди поклонялись духу огня. Они ходили вокруг костра, мысленно проговаривая пожелания и помыслы. Шаман направлял языки пламени вверх, отправляя тем самым вверх помыслы людей. В это время они «кормили» дух огня (бросая в костер продукты), так как он являлся проводником между шаманом и народом. Шаман соединял воедино народ и стихии. Затем на костер ставился казан, в котором готовилась еда. Еда должна была быть вкусной, так как на запахи приходили духи гор и питались ими. Если еда нравилась духам, они оказывали помощь людям, насколько те этого заслужили. Каждому давалось по его вере. Кроме этого, был обязательный атрибут – арака, чтобы задобрить духов и их помощников.
Весной обряд шачыг проводился во время вскрытия рек. Помимо кропления и улюша люди пускали по реке салики – плотики. Сейчас на них ставят еду, водку, куклы, оберегающие и защищающие от бед, которые олицетворяют мужское и женское начало. Раньше обряд поклонения реке представлял собой жертвоприношение. У реки просили, чтобы она не забирала души животных и людей. Обряд поклонения священной березе всегда заканчивался священным обедом.
Евгения Шкаева
«Пора, пора угомониться»
Пора, пора угомониться.
На что надеюсь — не пойму.
Пусть и тебе спокойно спится -
Желанья заключу в тюрьму.
Закрою сердце на засовы,
И в цепи душу закую.
Своим неосторожным словом
Не потревожу грусть твою.
Не в силах видеть глаз печальных
И об объятиях мечтать.
Искать не буду встреч случайных
И перестану письма ждать.
Но сквозь засовы и запреты,
Через сожженные мосты,
Нарушив табу и обеты
Ко мне во сне приходишь ты.
Николай Рыбаков
Хмурый вечер
Вечер хмур.
Во мгле мигают,
Плещут молнии с небес.
Ветер с тучами играет-
Расшалился,
словно бес.
То завоет,
то затихнет,
Мелким дождиком
всплакнёт.
То свирепым
мрачным вихрем
С неба молнию смахнёт.
Хлещет струями
по лужам.
С помутневшею водой
В танце бешеном
закружит,
Грязь смывая с мостовой.
В этот вечер
мне так скверно!
И душа моя - в слезах...
Только смоет всё,
наверно,
За ночь буйная гроза.
Константин Акатнов
Паровоз.
Михаил Чуканов очень любил свою родину. Свой поселок городского типа. Он был напрочь не согласен с весьма знаменитым одним поэтом, который сказал, что чувство родины известно и собаке. Что в этом может понимать глупая псина, которая охраняет свою территорию, лишь задирая ногу у меченых пней, подновляя демаркационную линию? Разве покидает она ее на несколько лет, чтобы потом вернуться со слезами на глазах и эпилепсией в сердце? Да увези ее, например, в Сибирь, она недолго будет горевать о своей «родине», но разметит себе на новом месте другую. А Чуканов за десять лет жизни в Сибири ни днем, ни ночью не может забыть свой поселок. Если каким-нибудь утром он не знает, снилась ему его родина или нет, то в течение дня обязательно припомнит сны о ней во всех подробностях.
От месяца к месяцу, из года в год Чуканов все яснее сознает, что он, донской казак, может остаться в Сибири навсегда. Когда-нибудь и похоронят его здесь, вдали от родных могил.
А все начиналось так невинно. В двадцать четыре года он решил посмотреть края иные и взял командировку в Кузбасс. Края иные промелькнули в окне вагона, а в Сибири Чуканов уже до того освоился, что даже южнорусский говор сменил на севернорусский.
Встретил он любовь свою Валеньку здесь, на краю света, а когда женился, да со спиннингом по Томи поплавал, да с ружьем по тайге ходил, понял, что никакой это не край света. Разве что середина. Хорошо здесь, конечно, но болит, болит душа по одинокой матери, тоскует ранним летним сумеркам, по свисткам локомотивов и лязгу буферов «железке», разделяющей поселок пополам.
Не захотела Валя перебираться с мужем на юг по многим показателям. И зимы там очень сырые, и работы для нее, изыскателя, нет, и будущего в маленьком поселке для их детей не будет. Все так, и Чуканов не перечил, а когда Сашка родился, и они получили квартиру, радовался и грустил одновременно. Единственное, что мог сделать Чуканов, так попытаться привить сыну любовь к поселку. С пятилетнего возраста возили туда к бабушке на все лето. Так случалось, что последние несколько лет его увозила и привозила Валя. Теперь Сашка перешел уже восьмой класс, и на этот раз за ним ехал Чуканов. В Ростов он прилетел самолетом, и вот во все глаза, как в перископ, смотрел в темное окно электрички и видел там все, что хотел увидеть. Родной дом в три этажа три подъезда, многочисленные голубятни с ловушками на крышах и, конечно же, себя подростком, собирающим вдоль путей пшеницу своим голубям. Он видел еще очень и очень многое, но не заметил человека лет тридцати пяти, подсевшему к нему напротив.
Несмотря на летний зной, этот человек в деловом костюме, правда, светлом, на своем лице, схожем с боевым сарматским топориком, не обнаружил хотя бы проблеска пота. Он долго и пристально смотрел на Чуканова, будто бы давал какую-то установку, но видя бессилие своих посылов, щелкнул того по коленке.
Чуканов сначала ничего не понял. Но в следующий момент он его узнал и радостно воскликнул:
- Сережик, ты ли это?!
- Я, Миша, я, — спокойно отозвался Сережик по кличке Стеклорез, хотя и первое имя тоже было вроде прозвища, данного ему собственной мамой еще с пеленок.
- Какими судьбами?! Откуда?! — восторженно продолжал Чуканов, будто где-то в Сибири затерялся не он, а Сережик.
- Да вот, в Ростов ездил. Создаю кооперативчик. Хотим выращивать буряк. А ты совсем не изменился: ни седины в волосах, ни новизны в глазах.
Михаил отшутился:
- Какая там новизна, сплошной застой. Да и ты не тем же франтом и остался. Скажи лучше, как гам поселок?
- А что ему будет, поселку, — почти безразлично ответил Сережик, - стоит как стоял. Впрочем, есть одна скверная новость. Думаю, что она навсегда ею и останется, потому что к этому никогда не привыкну!..
— К чему? — Чуканов заранее расстроился.
Сережик начал издалека:
— Это ж ты помнишь Шулепина? Он учился классом младше.
— Шулепу, что ли? Который заставлял малышню называть себя по имени-отчеству?
— Во-во. Теперь он председатель поссовета. В прошлом году пригнал из гарнизона танк без башни, приволок паровоз к парку железнодорожников и поставил прямо у входа между елками. Благо, если б какую-нибудь кукушку, а то 56-го года выпуска. Самую последнюю модификацию. В том году их уже тепловозами заменяли. Увековечился, нечего сказать! Теперь вместо запаха хвои вонь мазутная на всю аллею.
— Собака, — сказал Чуканов.
— Хуже, — отозвался Сережик, не зная его мыслей о родине.
Михаил и Сережик жили в одном доме, но в разных подъездах. С
вокзала они пошли вместе, однако вскоре Сережик свернул на короткую дорогу, а Чуканов направился к парку.
— Ты что, Миша, через парк решил идти? Забыл, что эта дорога длиннее? Пошли напрямую.
— Я хочу его видеть, — возразил Чуканов.
— Кого?.. А-а-а, ну иди, полюбуйся. Завтра, как встанешь, приходи на став, порыбачим.
Чуканов шел по главной освещенной аллее к центральному входу. Паровоз он заметил еще издали, а когда подошел, рассмотрел получше. Между двумя рядами голубых елей, перед пестрым обширным цветником стоял почти новый локомотив хрущевских времен.
Все тут было Чуканову родным и близким: и эти огромные нездешние деревья (он помнит, с какой болью они приживались на донской земле), и этот цветник (на нем он мальчиком ловил трутней, привязывал к их лапкам кусочки ниток и пугал воробьев), и только эта черная остывшая громадина выглядела самоуверенным захватчиком. Впереди на паровозном котле алела звезда, и локомотив показался Михаилу революционным комиссаром в кожанке.
Постояв еще минут пятнадцать, Чуканов побрел к родному дому, чувствуя за спиной холод отжившего механизма.
У двери он еще не решил: стучать или звонить — было уже поздно, как мать открыла сама. Оказывается, Валя дала телеграмму. Они молча обнялись и расцеловались прямо на пороге. Мать всхлипнула, утерла слезы, сказала, что Сашка спит, а на кухне его ждет ужин.
За столом Михаилом овладела легкая, томящая грусть. В Сибири на городском рынке он покупал баклажаны, болгарский перец, прочую деликатесную снедь и готовил из нее мамины блюда. Валя и Сашка ели с аппетитом, но ровно и спокойно, а Михаилу вкус, аромат каждого кусочка напоминал о родине. Теперь же здесь, дома, каждый кусочек напоминал детство.
Мать налила по рюмке водки. Михаил выпил. Потом сказал, еще морщась и занюхивая коркой хлеба:
- Тетя Элла писала, что ты теперь без рюмки за стол не садишься, Никогда не перешагивай эту дозу. Сколько я перевидел одиноких женщин, которые, как и ты, всю жизнь были с водкой в ссоре, а в старости напивались до белой горячки.
Мать весело, уже хмельно рассмеялась:
- Не волнуйся, сынок, не перешагну. Белая горячка нам не грозит.
Произнося эту тираду, она с «г» придыхательного перешла на Михаилово «г» взрывное, и он понял, что невольно становится для нее чужим и далеким.
Помолчали.
- Ты приехал на Ростовской? А почему так поздно? Я смотрела в окно — все давно уже прошли.
- С паровозом знакомился.
- Ох, не поминай на ночь этого черта!
После ужина Чуканов поцеловал тихого во сне и по-старчески дряблогубого сына, лег на свою родную с детства оттоманку.
Утром он проснулся один. В квартире никого не было. С удовольствием доел вчерашний ужин. Запил местным традиционным напитком, то бишь компотом. Этот был из груш. Пришла мать. Оказалось, она ходила на край поселка к подружке за абрикосами.
Стоило ли с утра мытарить ноги, когда этих абрикосовых деревьев вдоль тротуаров, как солдат по команде «разойдись!».
- Где же Сашка? — в первую очередь спросил Чуканов.
- А на паровозе, где ж ему еще быть. Я наказала, чтоб он дал тебе с дороги то поспать.
Михаила охватило такое чувство, будто больной зуб, успокоившийся за ночь, вновь растревожен.
— Он там с друзьями с утра до вечера играет, — продолжала мать. — Я, бывало, и обед туда несу, как настоящему машинисту.
— А я на став схожу, — сказал Михаил. — Мое детство там.
Он долго выбирался к нему проулками свежепонастроенных дач. Раньше здесь были посадки: росли дубки, зеленоствольные березки.
Сережика Чуканов нашел на плотине среди торчащих из воды обломков верб. Тот, как всегда, оригинальничал. Был в широкополой соломенной шляпе, белых парусиновых брюках и адидасовской тенниске. В руках — новая длинная бамбуковая удочка. Другая смотанной лежала на берегу.
— Ну, как улов?
Сережик брезгливо поморщился:
— Какой там улов. Вот, двух бубырей подцепил — и как бабушка от- шептала. С меня рыбак, ты же знаешь, как со слепого стекольщик.
Чуканов помнил, что эту поговорку тот придумал когда-то сам и варьировал ее, как только мог, за что и получил кличку Стеклорез.
Михаил приподнял из воды кукан. На обрывке лески висело два пескаря.
— А ведь раньше каких здесь сазанов ловили, помнишь? Не то что удочки, рыбаков в воду затаскивали.
Он сокрушенно оглядел стоячую гладь пруда. Во многих местах затянутую ряской. Ржавая труба в глине плотины была гораздо выше уровня воды. Сережик проследил за Чукановым взглядом.
— Даже вода не идет в трубу. Родники затянуло илом, а дачникам и горя мало, знай качают себе воду третий год кряду...
— А помнишь, — перебил его Чуканов, — в середине 60-х здесь лодки плавали? Даже был водяной велосипед.
— Как не помнить. На пляже тогда буфет был, скамейки, раздевалки, навесы...
— Это уже никогда не вернется.
Чуканов размотал вторую удочку, для начала забросил на червя, долго не клевало. Но потом гусиное перо поплавка робко, едва заметно покачнулось. Через некоторое время еще и еще с той же ленцой. Наконец Михаилу надоело, и он подсек, стал тащить. Удочка согнулась в дугу, а улов медленно и плавно выходил из воды.
Сережик прижал подбородок к плечу, кисло сморщился.
- Наверное, обломок вербы изловил. Хоть немного дно будет почище. Над водой показался растопыренный во все стороны рак.
- Что с ним, с одним, делать? — Чуканов отпустил его обратно.
Они с Сережиком до самого полудня вспоминали детство и юность. Продолжали вспоминать и по дороге домой, с грустью подмечая, как быстро меняются милые их сердцу уголки.
Сашка был дома. Он с визгом бросился отцу на шею.
- Ну что, паровозник, — сказал Михаил, — в Сибирь полетим?
- Полети-и-им, — обрадовался сын. (Валя самолетов боялась, возила его всегда поездом). - А хочешь, я тебя на паровозе прокачу?
Сын тоже решил сделать отцу приятное.
- Нужен мне твой паровоз, как слепому стеклорез, — употребил Чуканов один из вариантов словесной рационализации одноклассника.
- На кой он вам сдался, этот самолет, только дитё мордовать, — ворчала в соседней комнате мать.
В кемеровском аэропорту их встретила Валя, везде поспевающая жена и мать. Не очень красивая, как признавался себе Михаил, очень некрасивая, как говорили другие, она с первых дней замужества выдвинула для себя лозунг всего дальнейшего существования: «Семейная жизнь — это не праздник, семейная жизнь — это работа».
Отпуск кончился. Чуканов пошел на службу в свой вычислительный центр областной статистики, а Сашка — в седьмой класс.
Шли годы. В стране с каждым днем стала чувствоваться перемена. Почувствовал ее и Михаил. В сорок лет у него вдруг обнаружился талант. Некоторые образованные люди говорят, что в наше время талант у человека развивается только к сорока годам. Может, и так, но если бы не наше время, никаких таких способностей у Чуканова не проявилось бы до гробовой доски. Михаил оказался врожденным бизнесменом. Это была не какая-то предпринимательская жилка, а настоящий дар. Давно ли он начал собирать с компаньоном цветной лом, оборудовав под склад опустевший гараж вычислительного центра, а вот уже больше года как руководит совместным предприятием с выходом за рубеж. И Чуканов знает, что это только начало. Жить он продолжает в Сибири, но задумывает проводить теперь каждое лето с семьей в поселке. Сейчас есть для этого все возможности, однако он не может себя чувствовать там спокойно, пока у входа в парк стоит эта черномазая железина.
Сашка пошел в одиннадцатый класс. Из тонкого, писклявого маменькиного сынка он стал довольно рослым и крепким парнем. Правда, лицом не вышел, ну да это к лучшему. Меньше будет девок перебирать. Последние свои летние каникулы он, как всегда, проводит в поселке. Там у него первая любовь, с ней Сашка после очередного лета переписывается регулярно и методично второй или третий год.
Чуканов тоже прилетел на родину два дня назад.
Ему не составило труда заключить договор с той же военной частью отбуксировать паровоз на край поселка за наличные и поставить его как «визитную карточку» на въезде.
Радостный и поющий, он кружил по квартире: «Во поле березонька стояла!», Михаил размахивал копией договора, как носовым платком.
Сашка смотрел на отца с изумлением. В раннем детстве он всегда его видел хмурым и пьяным, позже — серьезным, энергичным, по-деловому собранным, но таким счастливым еще не знал.
- Пап, ты не иначе как беспроцентный кредит выбил, — не удержался он.
- Что мне кредит! Теперь я сам могу раздавать кредиты. Я убрал паровоз. Эту грыжу моей родины.
Он сделал из официальной бумаги самолетик и запустил им в Сашку. Тот развернул договор, прочитал и вдруг побледнел:
- Ты что, отец?.. Прекращай блажить. Мы этого не допустим.
Чуканов как впервые с парашютом прыгнул.
- Кто это вы?
- Жители, кто же еще. Молодежь. Мы в пикеты станем, под танк ляжем.
- А что скажет старшее поколение? — перевел Михаил взгляд на мать.
- Мы уже к этому черту привыкли, — отозвалась она из открытой двери кухни.
- Да вы и к черту способны привыкнуть, — съязвил сын. — А мне он, как СПИД в крови, ни днем, ни ночью не забывается.
- Я на этом паровозе вырос, — насупился Сашка.
Чуканов вышел, единственный раз за всю жизнь хлопнув дверью. Сережик был дома и обрадовался приходу друга. Вскоре понял его состояние и спросил:
- Что случилось? Ты выглядишь так, будто тебе провели стеклорезом по сердцу.
Михаил рассказал о споре или ссоре (он еще не понял, что это было), потом предложил:
- Думаю, нам с тобой на всякий случай надо будет продумать контрмеры.
- Думаю, не надо, — отозвался Сережик.
- Ты настолько уверен?
- Я нисколько не уверен, что у тебя получится. Вряд ли кто-то станет на твою сторону.
Чуканов впервые задумался всерьез. Потом было пустился в рассуждения:
- Но если ты за мою идею, то, значит, наше поколение...
- А я не сказал, что поддержу, — перебил его Сережик.
- Ты сам ведь говорил, — напомнил Михаил разговор шестилетней давности, — что к этому... к этой железной скотине невозможно привыкнуть.
- Оказывается, можно. Ты вот живешь в Сибири, где тоже ломают и строят, но тебя это не касается, потому что душа твоя здесь, на родине, которую хочется видеть такой, как и тридцать лет назад, да только жизнь лишь в памяти может стоять на месте... дался тебе этот паровоз. Лучше бы почистил став.
Михаил злорадно улыбнулся.
- Ну уж нет. Пусть дачники чистят. Неужели они не видят, что еще два, три года, и там останется только ил?!
Он, может быть, в последний раз оглядел знакомую с детства однокомнатную квартиру с множеством фотографий бывшей Сережиковой жены, которую трудно было определить как холостяцкую, поскольку все в ней было чисто, опрятно, и ушел, так до конца не понимая, поспорили они или все-таки поссорились.
Ноги сами по себе привели его в парк культуры.
Михаил сел на скамейку у фонтана и долго смотрел на паровоз.
С визгом и криками, чем-то звеня и стуча в кабине, по нему лазила детвора.
Юрий Першин
Кондома
В долине Кондома струится,
Услаждая людям взор.
Томи она достичь стремится,
Огибая склоны гор.
То спокойна, то бурлива,
То несется, как скакун.
То волной она игрива,
То резвится как шалун.
То с улыбкой, то сердита,
То в ущелье стеснена.
То росой она умыта,
То грозой освещена.
То озорна, то блудлива,
То задумчиво строга.
То в горах она шумлива,
То печальна и тиха.
В знойный день для тех услада,
Кто страдает от жары.
Волны ее свежа прохлада,
Струи - волшебные дары.
Василий Федоров
Любовь и хлеб
Через улицу,
Через будни,
В нежных чувствах
Не сразу понятый,
Добрый хлеб
Под названьем «спутник»
Несу на руке приподнятой.
Скажут:
Хлеб — избитая тема.
Я иду и смеюсь над такими,
И несу домой каравай, как поэму,
Созданную сибиряками,
Земляками моими.
Этим румяным,
Этим горячим,
Пахнущим так заманчиво,
Этим хлебом труд мой оплачен.
Песня моя оплачена.
Но даже самую лучшую песню,
Самую звонкую и земную,
С сухарем в купоросной плесени,
Не стыдясь, зарифмую.
Хлеб несу!..
Поделюсь с женою,
Не скупясь на слова хвалебные.
И припомнится детство мое ржаное,
Юность моя бесхлебная.
С лебедою,
С трухою всякою
Ел «тошнотник» с корочкой тусклой.
А если встречалась булочка мягкая,
То она уже
Называлась французской.
Хлеб несу!..
Удивляются, вижу,
Даже только что евшие
С белого блюда.
Но стоило мне приподнять его
Чуть повыше,
И все увидели чудо.
Сразу пришло
Давно знакомое:
Поле и молодость
С днями непраздными.
Сладко запахло старой соломою,
Мятой-травой
И цветами разными.
И увиделось, как воочью:
И косьба,
И стогов метание,
И межа, бегущая к ночи,
И на меже
С любимой свидание.
Любовь и хлеб —
Извечные темы.
Славя хлеб, как любимой имя,
Несу домой, приподняв его,
Как поэму,
Созданную сибиряками,
Земляками моими.
7 класс
Евгения Шкаева
«Вам не дано»
Вам не дано меня понять
И вместе быть не суждено нам.
Вы у реки, текущей вспять,
Живете по своим законам.
До сердца вряд ли достучусь,
Что там — прозренье иль презренье?
Хоть рядом с вами нахожусь -
Увы, в другом я измерении.
О, как мучительна игра.
Слова одни, а мысль иная.
Сегодня, так же как вчера,
Я будто бы с огнем играю.
Нам вместе быть не суждено,
И потому, тая тревогу,
Мне остается лишь одно:
Просить здоровья Вам у Бога.
Н.Кобелев
Зимой в тайге
Вокруг тайга раскинулась густая,
В тайге большое озеро лежит.
Дорога, меж стволов петляя,
К нему навстречу весело бежит.
Покрыто озеро ковром из снега.
Лишь разные следы пестрят на нем.
Какая тишина в лесу, какая нега!?
Смолистым ароматом воздух напоен.
Но чу! Стрекочет где-то птица,
Зовя на пир собрата своего.
То может клест, а может и синица.
И снова тишь, и больше ничего.
Пушистый хвост мелькнул на елке.
Там белка спряталась в ветвях.
Ей не страшны ее иголки,
Не уронить бы шишку второпях.
Сияет солнце, снег сверкает.
По небу тихо облачко плывет.
И благодать мне душу наполняет,
Душа от радости ликует и поет.
Поет о том, что мир чудесен,
Что небо голубое надо мной.
И мир для нас совсем не тесен,
Зачем делить его нам меж собой.
Юрий Першин
Над рекой
Над рекою говорливой
Вечерком туман плывет.
Я спешу на встречу с милой -
За околицей там ждет.
Закат в небе догорает,
Луна всходит в небесах.
Мое сердце замирает,
Счастье светится в глазах.
Я возьму платок шелковый,
Узелочком завяжу.
Прибегу завороженный,
Про любовь ей расскажу.
И пойдем мы с нею вместе
По тропинке вниз к реке.
Будем слушать с милой песни,
Что несутся вдалеке.
Над рекою говорливой
Вниз густой туман плывёт.
Объясниться спешу с милой,
Встреча с ней меня там ждет.
Юрий Першин
Тихая, Малая Родина
Тихая, Малая Родина,
Деревня, где жил я и рос.
Сколько тропинок там пройдено,
Сколько там пролито слёз.
В то лихолетье военное
Горе брело по дворам.
Сердце, как вынесло, бедное,
У наших измученных мам?!
Детство моё босоногое,
Цыпки на стылых ногах.
Вечно всегда ты голодное,
Вечно всегда в синяках.
Милая, Малая Родина,
Пахнет парным молоком.
За дальней оградой поскотина
И я там подпасок с кнутом.
Тихая, Малая Родина,
Сейчас уж к тебе не придём.
Давно деревенька затоплена
И вместо домов водоём.
Николай Кобелев
Кукушка
Зимы холодной снежные покровы
Уже давно растаяли в лесу.
И лес, одев зеленые обновы
Встречает вновь свою весну.
И вот как первое признанье
Весны, в лесу еще немом
Залетной гости кукованье
Зеленый оглашает дом.
Кукуй — проказница кукушка,
Под шум весенних быстрых вод,
В средине рощ и на опушках
Веди свой бесконечный счет.
И слышит роща вековая,
Впервые за немалый срок,
Как вновь кукушка молодая
Проводит арифметики урок.
Николай Рыбаков
Медаль.
« Русское контрнаступление оказалось полностью
неожиданным. Мы грубо просчитались при оценке
резервов Красной армии...»
Вильгельм Кейтель
1.
- За что медаль, говоришь?..
Дядя Коля погладил медаль шершавой рукой, словно проверяя, здесь ли она,
на его ли груди.
- Это, брат, такая история...
Набив табаком трубку, чиркнул спичкой. Прикурил, и в трубке затрещало, поплыли облачка дыма. А он, поседевший человек, окутался горьким дымом, словно грозовой тучей, в своем темном строгом костюме, широкоплечий, коренастый.
Я сел поудобней, приготовился слушать. Дядя Коля минуту молчал, видимо, собираясь с мыслями, пускал колечки дыма.
Конечно, про войну много рассказов есть, и не во всякий поверишь. А вот, когда сам испытаешь...
Он опять глубоко затянул дымом. Выдохнув, продолжил глухим голосом, словно откуда-то издалека, из-за плотной завесы тумана.
2.
- Эта история вышла в середине лета, шел 44-й год. Теперь уже не упомню: за это ли сражение дали «За отвагу»? Потому что тут каждая медаль дорога, а у меня «За отвагу» две. Да вот орден «Красной звезды» - ну, и прочие...
Дядя Коля снял пиджак, аккуратно разложил на столе.
И глядя на награды, сокрушенно промолвил:
- Не думал, я, в общем, что враги дойдут до такого зверства...
На рассвете мы готовились в атаке. До противника рукой подать. Окопы ихние совсем близко. А рядом танк стоял подбитый. Все там было цело, только был он не на ходу. И стрелял из орудия, и пулемет бил. А нам его не достать — маневр, да везде их поналезло и везде вышибать надо. В общем попались какие-то немцы неправильные: все кругом драпают, а эти уцепились, сидят в окопах, огрызаются...
Да вот, на войне нельзя опускать руки. Даже идя навстречу смерти, ищи оружие для победы. Так, кажется, Иван Кожедуб говорил... Вот с вечера подкатили к нам две пушки сорокопятки. Ну, думаем, теперь мы вас, гадов, выкурим с окопчиков! Заодно и башню снесем этому паразиту...
В положенный час капитан Филимонов приказал батарее открыть огонь, а нам ждать сигнала к атаке. Только наши открыли пальбу, тут же прекратили. Слышу: что-то неладное случилось. Может, пушки отказали? Может, снарядов мало? Нет, совсем другой вопрос... Это немцы привязали к башне танка двух наших солдат и ждут атаки. Так вот, браток, в бою поспешай не спеша... У меня аж душа похолодела. Так издеваться над людьми! Это ж эсесовцы какие-то! Слышал я раньше, что это их любимая тактика. Они в начале войны этим пользовались - гнали впереди себя наших пленных солдат... Тут какие нервы нужны?
Капитан Филимонов дал приказ по танку не стрелять. А тут наши оттуда, с танка, стали кричать, чтоб мы не обращали на них внимания... Ну, а кто же своих убивать станет? Так как я командовал отделением, а капитан прислушивался к мнению подчиненных, то мне не стоило труда подойти и попросить разрешения высказать свою мысль.
- Говорите! - сказал капитан. - Да побыстрее! Я думаю, вы понимаете, что каждая минута дорога.
- Предлагаю так, товарищ капитан... Я попробую до танка один добежать, а вы меня огнем поддержите. Ну, так, чтобы немцы как на сковородке жарились... А как дело будет сделано, так сразу мы чтоб в атаку пошли!
- Молодец!- Капитан похлопал меня по плечу. - Ну, в добрый путь!
Молодец-то молодцом, да я не очень хорошо себя чувствовал. Коленки дрожали - считай, на верную смерть напросился. Ну, махнул рукой — все равно, когда умирать, сейчас или потом. Взял я гранаты, нож — бросился туда бежать.
Иногда падаю в воронки, встаю и снова бегу. Наши стреляют, а немцы молчат. Может, их удивила такая атака. Или подумали: пусть бежит, мы тут его и возьмем тепленького... Или за дезертира меня посчитали. А может, наши их здорово поджарили — каково это прыгать на раскаленной сковороде? В общем, версий много, да в то время мне и не думалось ни о чем. Только до танка живой я добежал. И упал рядом с ним. Потом соскочил и нашим веревки перерезал. А чтоб в танке все по правильному было, гранату в люк бросил. Думаю: они подарку здорово обрадовались... В это время мои ребята уже в атаку пошли. Драпанули все-таки немцы, не захотели наш хлеб-соль отведать.
3.
В другой раз целую колонну фрицев разбили! Зашли мы в какую-то деревеньку — всего то дома два-три. Пепелище кругом, осталось только название. А из населения один дед с внуком. Мальчонке лет пять. Спрашиваем: где мама, отец?
- Отца у него расстреляли, - отвечает дед, - а мать угнали куда-то, мы ее не видели. Хотели и мальчонку, да я его в подвал спрятал, половиком закрыл. А меня не тронули — слишком старый, сказали, сам помрет скоро... Потом пошел я в лес хворост собирать. А она под березкой лежит. Растерзали, собаки, надругались...
Дед заплакал, вытирая слезы дряблыми руками. Стал вдруг оправдываться, что сам остался жив.
Разведка вскоре доложила: прямо на нас колонна идет.
Филимонов все посчитал, говорит:
Заняли овраги да бугорочки в лесу по обеим сторонам дороги. В общем, схоронились. А как колонна поравнялась — открыли огонь из всех видов оружия. Почти всех положили! Остальные сдались... Нервные такие оказались, все нам кричали: «Гитлер капут!» Это хорошо, когда «капут».
Пленного офицера тогда в штаб сдали, он нам еще спасибо сказал, что шкуру не попортили. Видать, ценная вещь оказалась этот офицер... Вот тебе и другая медаль!
А ты, браток, еще поспрашай! Или приходи в другой раз...
Дядя Коля надел снова свой пиджак.
Среди других наград две выделялись наиболее ярко, приметно.
Геннадий Естамонов
Побег
«Митька, теперь я живу в детдоме. Житуха здесь ничего. Кормят три раза в день. Вообще жратвы хватает. Дали мне новые ботинки и новые штаны. Ботинки я берегу, каждый день мажу ваксой, летом приеду в гости , покажу раз в десять больше, чем в нашей школе, а то и больше. Есть всякие. Есть всякие, есть из Ленинграда. С некоторыми я боролся и сборол, только Димка Соловьев дал подножку и нечестно меня сборол. Но в субботу мы пойдём снова бороться, я теперь его все хитрости знаю… Меня почему-то зовут здесь «деревней». Это все Витька Сельдь. Взъелся почему-то на меня; как узнал, что я из деревни, так и пошел: «Деревня, Деревня!» Я уже два раза с ним дрался, один раз нос разбил ему, а другой раз он мне синяк поставил. А вообще-то все здесь по-другому, и я еще не понял, нравится мне здесь или нет. Я еще ни с кем не подружился и, наверное, Митька, такого друга, как ты, никогда не найду. Иногда бывает очень скучно, и когда подумаешь, что ты у меня на свете один друг и больше никого нет, то даже слезы. Ты не думай, я не плачу, просто бывает очень тяжело. А ты далеко, да еще почему-то не отвечаешь на мои письма. Пиши, Митька, вернулся ли с войны Иван-кузнец. Если вернулся, то пусть он скует мне коньки-снегурочки. Я здесь поспорил с пацанами, что Иван-кузнец все, что захочет, - все может сковать. Они говорят, что коньки не скуёт. А я говорю – скует. Так ты обязательно попроси Ивана-кузнеца, когда он придет, пусть скует мне снегурочки. Я нос здесь утру кое-кому, особенно Витьке Сельди. А еще я говорил пацанам, что Иван-кузнец поднимает шесть мешков пшеницы и несет их спокойно. Они не верят. Чудаки! Говорят, что шесть мешков не поместятся на плечах. А Димка Соловьев говорит: «Тогда почему же твой Иван не в цирке?» «Чудак! Иван-то наш – кузнец»! Погода здесь холодная, но у меня в новых ботинках ноги не мерзнут. Пиши, Митька. Твой друг Степан Строгов…»
Степа Строгов пришел в класс, когда уже наступил час выполнения домашних заданий. А воспитатель почему-то задерживался, и ребята занимались, кто чем хотел. Пускали голубей, пуляли жеваными бумажками, спорили, рисовали. Лишь несколько человек, закрыв уши руками, учили. Хорошисты.
Степа сел за парту. «Еще успею почитать «Трех мушкетеров», - подумал он. Вытащил книгу. Страницу, которая была заложена письмом, он нашел, а письма не было. Он торопливо перелистал книгу. Нет. Открыл крышку, перебрал другие книги. Нет. «Кто взял? Кто? – Степа обвел взглядом класс. – Поди, разберись. Никто даже на него не смотрит. Соловьев? Он занят тем, что старается прилепить бумажную воронку к потолку. Так увлечен, что не замечает хохота и толкотни пацанов, которые прилепили ему на спину вывеску: «Мясник-фокусник».
Витька Селезнев копается в парте. Он и не видел, что я пришел. А то бы он обязательно крикнул: «Деревня». Спина какая у него суетливая, лопатки даже под костюмчиком заметны…»
Витька вытащил голову из-под парты. Глаза его и Степы встретились. Почувствовал, как лицо начинает гореть. – А, Деревня, значит, говоришь, житуха в детдоме ничего!? И жратвы хватает!?
Степа вздрогнул, но продолжал смотреть на Витку.
- Ты, что ж брешешь этому самому, как его, Митьке, что мне нос разбил. Я же нос разбил, когда упал. А вот синяк у тебя под глазом еще сейчас видно. Ну, что молчишь?
Степа вскочил, стук крышки был резким и неожиданным. В классе стало тихо. Даже Соловьев бросил свое занятие. Степа обвел всех взглядом. «Успокоились, драки ждут?»
Медленно подошел к Селезневу.
- Дай.
Витька скривил губы, вытащил из кармана скомканный листок, расправил его и протянул Степе.
Строгов тут же порвал письмо, и клочки швырнул ему.
- На, ехидна! Смеется над лаптями, а сам босиком. – И пошел из класса в раздевалку. Поднявшийся шум стих, когда пришел воспитатель…
Шел мокрый снег. Кто-то стучал в окно. Витька Селезнев, поёживаясь, тихо шлепал к нему. Он прижимался к холодному стеклу и долго, пока не начинали стынуть ноги, смотрел в темноту. Под одеялом было тепло, но эта теплота не давала ему уснуть. «Проклятые пружины, скрипят и скрипят, и Степка тоже хорош. Куда его черт понес в такой холод? А, может, он у Бабки-тё? Куда же ему пойти еще. Ну да, он у Бабки-тё». В ее избушку, всегда открытую, ребята приходили в любое время без приглашения. От этой догадки ему стало спокойнее, и Витя заснул. Когда в своей спальне защебетали первоклассники, которые имели привычку подниматься раньше всех, Витя тоже проснулся. Он натянул штанишки и побежал в умывальник, где столкнулся с Бабкой-тё. Он испуганно отскочил.
- Бабка-тё, у тебя Степки Строгова нет дома?
- А почем я знаю? Ошалелый, чуть с ног не сбил. Да что ему там ночью-то делать одному? Аль места здесь мало?
- С вечера его нет.
- Ай-яй, робятё, - покачала бабка головой,- ну что ж вы делаете? – Бабка-тё поставила ведро и шумовку к печке. Вытерла краешком платка свои добрые, воспаленные от постоянного жара и дыма глаза и добавила: - Поди сбегай ко мне, може твой Степка там, кто знает. Я-то у печей всю ночь была.
…Падали большие снежинки. Степка проснулся, вылез из стога. Он долго топтался и прыгал, стараясь согреться. Под ногами чернела влажная земля. Впереди, ослепляя белизной, тянулось незнакомое, бесконечное поле.
8 класс
Евгения Шкаева
Моя Россия
Россия, Россия! Изведала много.
Была и хвала и хула,
Идешь ты своею тернистой дорогой
И в грусти и в боли мила.
Пытали на дыбе, гноили в болотах,
Крестили огнем и мечом.
В предсмертной агонии выкрикнешь что-то
И рухнешь на землю лицом.
Ломали и гнули, но ты не сломалась,
Терпела и голод, и стыд,
А воинство все, что на поле осталось,
Теперь под курганом лежит.
Но снова, как Феникс, из пепла воскреснешь,
И снова встают города.
Летят по-над Доном казацкие песни
И светит надежды звезда.
Озер заповедных глаза голубые
И рощи березок вдоль рек,
Дороги, проселки, поля золотые -
Все в сердце вместилось навек.
Юрий Першин
Моя Россия
Я твой сын - ты моя Россия
И в душе я немножко поэт.
Нету в мире тебя красивей
И дороже земли нигде нет.
Я с сердечной к тебе любовью
Эти строки сейчас пишу.
Приношу благодарность сыновью,
Что страдаю, люблю, дышу.
Я с волненьем тебя вспоминаю,
И в разлуке, печали, беде.
Лучше в мире страны я не знаю,
Прославляю тебя везде.
Я твой сын - ты моя Россия
И в душе все ж немного поэт.
Я люблю простор твой синий,
Краше русской земли в мире нет.
Татьяна Пономарева
***
Люди на свете разные:
Как корабли великие,
Бывают серые, бездарные
Или попросту безликие.
Живут они осторожно,
Без взлетов и без падений.
Их разглядеть невозможно -
Это людские тени.
Одеты изысканно модно,
Но за внешним лоском
Чувствуешь душу из глины
Наполовину с воском.
Слабого могут обидеть -
Им ничего не стоит.
Ближнего ненавидеть -
Дело для них простое.
А вместо хлеба нищему
В худые дрожащие руки
Бросят они камень,
Шутя, просто так, от скуки.
Узнать их очень трудно,
нет никакой пробы.
Люди! Друзей выбирая,
Смотрите всегда в оба.
Николай Кобелев
Сибирь
Какими словами поведать,
Как рассказать о тебе?
Мне тебя никогда не изведать.
Сказкой вечной ты будешь во мне.
Сибирь — это реки и горы.
Сибирь — то тайга без конца,
То Байкал и другие озёра,
Степь и тундра, оленьи стада.
Сибирь — кладовая России.
Сибирью живет вся страна:
Это нефть, это газ, алюминий,
Это уголь, алмазы, меха.
Это рек величайших разливы,
Россыпь золота, хлеб и леса,
Наши люди — мои побратимы...
Всем богатствам не будет конца.
Вся Сибирь холодна и сурова,
А народ здесь горячий живет.
Внуки мы Ермака и Дежнёва,
Русский дух нас по жизни ведет.
В трудный час мы Москву отстояли,
Россию от полчищ фашизма спасли.
Сталь варили и уголь рубали.
В бой за родину смело мы шли.
От Курил до Урала мы вахту стояли,
Чтоб наши солдаты к Берлину пришли.
Мы смертью смерть попирали,
Мы Родину нашу спасли.
Геннадий Естамонов
Отделение, становись!
Рассказ.
В темном помещении кузницы маячил слабый огонек горна. Кузнец тюкал большим молотком по наковальне. Металлический прут бледнел, кузнец коротким и ловким удавом загнул его острый конец, повертел, окунул в воду. Металл зашипел, как сердитый кот, вильнул белым хвостом пара.
- Здравствуй, дядя Азат.
- Старово, старово... Помогать бутешь? Тебе будем телать чево?
- Зашел посмотреть.
- A чe бестолку смотреть? Ну-ка, трепи мехи…
Я потянул ручку, но слишком резко, сильная струя воздуха вырвала из горна пламя, копоть и дым. Пламя озарило большое неуютное помещение, заваленное всяким железным хламом: частями машин, тракторов, сеялок, каких-то подъемников. Справа – два закопченных до черноты окна с решетками, слева, в стороне - железные конные грабли с опущенными зубьями, будто уже подготовленные к сенокосу.
Дядька Азат, вымазанный сажей, похожий на вспугнутую галку, вытянув шею, замахал руками.
- Сильно не нато! Равномерно, спокойно, сам смотри - тута-сюта…
- Понятно, Азат… Отчество у вас какое?
- Зачем отчество? Все совут «тятька Асат»… Гасис отец…
- Значит, Азат Газизович. Азат - вольный, Газиз - любимый? Нет, родной.
- Ай-ай! Татарча снаешь?
- В Казани учился, с татарином дружил, слов нахватался. И дед татарином был, а с детства ни слова не помню.
- Слова снаешь, ясык не снаешь. Ночо не пойму.
- Пять лет с татарча студентами учился, ездил на сабантуй, кумыс пил, бичбармак ел… Хорошее было время, молодой был.
- Молодой - хорошо. На войне был я молотой. Война - страшно…
- Работать будем, агай Азат? Ары - туда, меха растянулись, биве -сюда, сжались, правильно, Азат Газизович?
- Правильно. Сам смотри. Огонь смотри.
Угли в горне стали красными, маленькие искры роились над нами как желтые мошки. Вот угли засветились и совсем побелели. Туда, в самое пекло дядька Азат сунул прямой конец заготовки. Железо, нагреваясь, стало розоветь, краснеть. Дядька Азат повертел прут кузнечными клещами, а когда вынул белую заготовку, я отпустил меха, взял маленькую кувалду.
- Сможешь? - строго спросил кузнец - Ну тавай? Он крутил заготовку и постукивал молотком, а я равномерными ударами заострял её. Потом он сунул заостренный конец в отверстие наковальни и, кажется, без особых усилий согнул ее под прямым углом. Подержал ее в воде, вынул, осмотрел внимательно.
- Ничего. Можно было на углах сплющить для прочности, не и так сойтет.
За полчаса мы сделали десять скоб, Я вспотел, устал, но мне по душе пришлась огненная работа,
Пришла с узелком супруга кузнеца тетя Галя,
- Поешь? _ - Поем с журналистом, - посмотрел на жену, на меня и радостно, – а журналист совсем татарин!
Тетя Галя удивилась:
- Правда?
Я махнул рукой:
- Так. Русча-татарча.
2
Еще с вечера мы договорились с дядькой Азатом, что он изготовит мне накладки на дверь и ставни моего дачного дома. Утром я встал пораньше, поел молока с хлебом, пошел в кузню.
Было прохладно. Азартная стая тощих комаров набросилась на меня. Будто разбойники эти ждали всю ночь за углом.
Из-за тайги вылез красный сегмент солнца, похожий на раскаленную заготовку серпа. Брызнул лучами, словно но нему ударили молотом, и лучи полетели во все стороны, засверкала роса на траве, засветилась листва на тополе. Старый осокорь, вобрав в себя широкой кроной весь свет, испустил длинную тень, на половину реки. Тень появилась и возле меня потянулась за мной в гору, не отставая - не перегоняя.
Дядя Азат достал лучину, зажег костерчик в горне, обложил его. углями, шевельнул легонько меха и маленький огонек лизнул угли, они заалели с боков, как начинающая зреть костяника, сначала неохотно, потом сильнее, еще сильнее. Каждая новая порция воздуха прибавляла жару, угли в середине горна стали белеть и светиться, как спираль в электрической лампочке. Потом мы грели железо, плющили, отрубали, снова грели, ковали, вытягивали его, заостряли, сгибали в кольце. Вокруг нас сверкали огненные змеи, на наковальню падали яркие звезды, а возле наковальни вертелся, прыгал маленький ростом волшебник, таская из горна раскаленный металл. Он командовал, даже вначале сердился, но все чаще одобрительно кивал головой и подхваливал меня.
Огонь в горне ненадолго затухал, красные угли тускнели, чернота подступала к сердцевине горна, которая напоминала мне золотую тарелку волшебника-гнома. Сумрак сгущался, становилось прохладнее, но стоило мне тронуть меха, пламя в горне оживало, угли ярко светились, искрились, когда их помешивал дядя Азат. В кузнице становилось светлее, даже в нависшей под потолком бахроме паутины угадывались черные шарики затаившихся пауков.
- Вот смотри, - кузнец берет раскаленный до белизны кусок железного прута, загадочно улыбается, несколькими сильными и точными ударами молотка превращает его в кольцо, надевает кольцо на следующий пруток, загибает в кольцо и у меня на глазах получается цепь. Она медленно, как гусеница, ползет по наковальне, сваливается с нее, снова взбирается, позвякивая.
- Вот тебе цепь на крышку погреба.
Азат Газович категорически отказался брать деньги за работу.
- Зачем обижаешь старика? Сам телал, я так, мало-мало помогало
После полдня мы устроились на обед у меня на крыльце. Я нарезал маринованной щуки, хлеба, луку, открыл бутылку.
- Будь здоров, агай Азат... Я вот всегда представлял кузнецов великанами, а вот вы… - Я замолчал, подбирая слова.
- Говори. Маленький? Кузнечик? У меня всегда большой помощник был, как ты. И на фронте у меня в оттедении большие парни были. Я комантир был. Встанут в строй, я правофланговому до плеча достать не могу. Bо парни какие слушались тятьку Азата! Я тогда молодой-молодой был…
- И красивый.
- Почему "и"? Я и сейчас красивый. Жена говорит.
Он засмеялся и грустно добавил:
- У орла перья выпали, старость итет, как голодная волчица…
Он налил себе в стакан, выпил, покачал головой.
- Горевать не бутем. Жись всякую надо жить,
- Азат Газизович, вы не будете возражать, если я возьму записную книжку и кое-что из нашего разговора запишу?
- Записывай, но книжку не бери. В башке записывай. Что забутется, то и не нато никому... Ситим с тобой, вотку пьем, а они… На войне у меня осталось много ребят, ой много… Какие ребята! Красавцы. Шутники. Умные. Соколы! Ваня правофланговый. По снегу меня тащил, в мороз. Вытащил меня, а сам умер…
Черные глаза его сверкнули гранями антрацита, он опустил голову, а рука его потянулась к бутылке. Он молча налил полный стакан водки, выпил ее медленно, как воду, и закрыл лицо ладонями.
Повисло тягостное молчание.
Вдруг Азат Газизович встал, сделал два четких шага, повернулся кругом, вытянул руку и скомандовал: «От-теление, становись! Смир-но! Разговорчики!»
Он командовал до тех пор, пока взгляд его не остановился на мне. Глаза его удивленно расширились и наполнились гневом.
- Фамилия?
- Рядовой… Иванов.
- Три наряда вне очереди!
- Слушаюсь!
- Кру-гом! Ша-гом марш!
Рьяно исполняя приказание, я врезался в дверной косяк и сдавил виски, стараясь унять боль. А во дворе все гремели команды.
- Ложись! Лежа заря… Отставить! Заря-жай!
Наконец меня осенила, и я крикнул:
- Сержант Хайрулин, к старшему лейтенанту!
- Он подскочил ко мне, а я схватил его за плечи и прижал к себе.
- Азат Газизович, дорогой, мы не на войне, мы в деревне Дашкино»…
Его плечи затряслись, заходили ходуном, хриплые рыдания заставили меня оцепенеть.
Я уложил дядю Азата на кровать. Он забылся тяжелым сном. Пришла тетя Галя.
- Спит? Командовал? Я первый раз тоже напугалась. Теперь уже привыкла. Как выпьет, начинает командовать. В деревне считают, что он придуряется, а я думаю - он по правде бывает на войне… А вообще-то он безобидный. Покричит, покомандует до седьмого пота, тогда его уложишь, он и заснет. А если начинаешь мешать, он в ярость приходит и становится совсем невменяемый. Пить-то ему по-хорошему и нельзя: два ранения в голову. Так-то он и не любит водку, месяц-два она ему на дух не нужна. Потом начинает ворчать, сердиться, плачет во сне. Махну рукой, поставлю бутылку, а чаще сам находит у кого-нибудь срочную работу…
- Значит, я виноват. А я и не знал, почему его все командирам зовут…
- Не ты так другой. Если уж ему время приспичило, ничего не поделаешь…
Мы вошли в дам. Дядя Азат спал, повернувшись лицом к стене, изредка всхлипывая или вскрикивая, а на затылке его тускла посвечивала металлическая пластинка в пол-ладошки величиной, скрывая тайну страшных иллюзий изуродованного войной солдата.
3
Как передать состояние умирающего лета? Звон, тиканье и писк синиц, усердный стук дятла на засыхающей ольхе, чириканье воробьев на созревшем горохе, неожиданный треск сороки на обветшавшем заборе - все как летом. И вдруг - пронзительная тишина, слышно, как черемуха перебирает гранатовые четки своей листвы, вздыхает по углам дома кедр, как уставший старик, урчат усердные шмели, нагружаясь пыльцой на желтых звездочках чистотела. На невидимой нити спускается прямо с высокого неба черный паук с белым жемчугом яйца. и кажется, он тянет за собой печальный всхлип далекого канюка. Птицы почти не слышно, но тревога коснулась сердца…
Прибежала встревоженная тетя Галя, опустилась на крыльцо рядом со мной.
- Что, командир снова гоняет пополнение?
Она взяла из моей руки сигарету, затянулась глубоко, закашлялась и вдруг разрыдалась, уткнувшись в плечо…
...Азат Газизович полулежал, привалившись к стене своего дома. Взгляд его был обращен прямо к солнцу, но оно уже не слепило ему глаза.
Я опустился на землю рядом с ним, зачем-то взял его нехолодную, но уже неживую руку, будто поздоровался. Тетя Галя вновь залилась слезами.
- Копали в огороде картошку. За ним пришел Галкин Матвей и потащил в кузню, что ему надо было, не знаю. Вернулся Азат оттуда часа через два, заглянул в огород, ушел в дом. Полчаса его, наверное, ждала, хотела уже звать, как он сам появляется. Подходит, смотрю: глаза чужие. Ну всё, думаю, сейчас начнется. Только подумала, а он тут же:
– Отделение, становись!
А голос-то у него какой-то другой, не такой, как всегда. Я смотрю на него, а он ртом воздух ловит. Я к нему, а он рухнул, как сноп. Подбежала, а у него слезинки из глаз и не дышит… Ведь ещё не так и стар, жить бы да жить, а он… Он так и не вернулся с войны.
9 класс
Евгения Шкаева
«Двухтысячные годы, нет войны»
Двухтысячные годы, нет войны.
Страна живет, и даже процветает.
Ну почему сознание вины
В душе тревожит, комом нарастает?
«Дай, тетенька, чего-нибудь поесть...» -
В дверь протянулась детская ручонка.
Смотрю — стоит пацан, годков на шесть,
С ним грязная, худая собачонка.
Несу поспешно булочки и хлеб.
«Спасибо, тетя, нам бы еще мыла...»
Скажите, вы, вершители судеб,
Быть может, вас не женщина родила?
Ведь не война, а беспризорных тьма.
И их число все больше год от года.
Ну почему всевластья кутерьма,
Как ураган, на головы народа.
Открыто много новых детдомов,
Но это не решение проблемы.
Бомжата — плод брожения умов,
Иль порожденье рыночной системы?
Двухтысячные годы нелегки,
Страна живет, и , вроде, процветает,
Но роются в помойках старики
И дети-попрошайки подрастают.
Евгения Шкаева
Я все смогу
Я все смогу, я все преодолею.
В жестоком мире нужно сильной быть.
Обидчика прощу и пожалею,
Не буду плакать, жаловаться, ныть.
Я научусь любить и удивляться,
В душе мечту заветную храня.
В лицо невзгодам звонко рассмеяться:
Пускай обходят стороной меня.
Любить врагов — нелегкая наука.
Благословлять — не каждого дано,
Лишь только б не проникла в сердце скука,
Не затворилось памяти окно.
Заслугами и славой не кичиться,
А злость и зависть прочь прогнать скорей.
На подлость и обман не огорчиться
И поделиться радостью своей.
Юрий Першин
Чеченский синдром
Была осень и дни золотые
Буду долго потом вспоминать.
В нашем парке тебя я увидел впервые,
Куда вы с подругой пришли погулять.
Больше в парке ее я не встретил
Хоть не скрою – долго искал.
Вот уж на службе два года отметил –
В злой Чечне я тогда воевал.
Нас необстрелянных бросили сразу,
На головорезов – исламских волков.
И после ранения я был отправлен на базу
В состав одного из десантных полков.
Только прижмём в горах мы бандитов,
То сразу приказ: отойти, создать коридор.
Скрипели зубами на злобных наймитов
Ведь это же нам и России позор!
Вот скоро уж год, как я на гражданке,
Не знаю, как в Чечне остался живым.
Во сне беспокойном я мчуся на танке,
Где пулю там, в грудь на броне получил.
Боевые награды, ордена и медали
Не хочется мне на показ одевать.
Хотя за бои меня награждали,
Нет больше сил про Чечню вспоминать.
А тебя все ж я встретил – было знойно и душно,
В том же парке среди раскаленного дня.
Ты взглянула вскользь на меня равнодушно
И по взгляду я понял – не узнала меня.
За три года прошедших ты повзрослела,
Стала краше намного и собою видней.
А моя голова уж давно поседела,
От ранений тяжелых и Чеченских страстей.
Наши судьбы – что бурная речка,
Поворотов много, а русло одно.
И если ты в жизни не угаснешь, как свечка,
Сбудется то, что нам свыше дано.
С колоколен высоких звон раздается,
Маковки храмов сияют вдали.
Светлой печалью этот звон отдается
В память о первой нежной любви.
Юрий Першин
Розы
Как хороши, как свежи были розы
В моем саду! Как взор прельщали мой!
Как я молил весенние морозы
Не трогать их холодною рукой!
Как я берег, как я лелеял младость
Моих цветов заветных, дорогих;
Казалось мне, в них расцветала радость;
Казалось мне, любовь дышала в них.
И мне в венке цветы ещё казались
На радостном челе красивее, свежей;
Как хорошо, как мило соплетались
С душистою волной каштановых кудрей!
И заодно они цвели с девицей!
Среди подруг, средь плясок и пиров,
В венке из роз она была царицей,
Вокруг ее вились и радость и любовь!
В ее очах - веселье, жизни пламень,
Ей счастье долгое сулил, казалось, рок –
И где ж она?...В погосте белый камень,
На камне - роз моих завянувший венок.
Фёдоров Василий
Милая моя, милая...
Милая моя, милая,-
Милому вымолить мало.
Какой неземною силою
Ты меня приковала?
Милая моя, скрытная,
Кто тебе дал, по грешности,
Эти глаза магнитные
И руки нежнее нежности?
Если из них, любимая,
Будет петля устроена,
Сделай, чтоб жизнь моя
Была ее удостоена.
Шею мою,
Не спеша,
Сдави
Так, чтоб, слабея силою,
Видел я долго глаза твои,
Губы твои, любимая.
Глядя в очи остылые,
Смейся, смейся...
Не бойся!..
Пусть подумают, милая,
Что мы оба смеемся.
Фёдоров Василий
Другу
Не удивляйся,
Что умрешь.
Дивись тому,
Что ты живешь.
Дивись тому,
Что к сердцу близко
Однажды ночью голубой
Горячая упала искра
И стала на земле тобой.
Не скифом
И не печенегом,
Минуя сотни скорбных вех,
Ты сразу гордым человеком
Явился
В наш двадцатый век.
- Мы - люди.
Нас легко обидеть.-
Но ты подумал ли хоть раз,
Что я бы мог и не увидеть,
Мой друг,
Твоих печальных глаз?
Нас, гордых,
Жизнь не стала нежить,
Нам горький выдался посол.
Мы люди,
Нас легко утешить
Напоминаньем больших зол.
В любви,
В крови,
В огне боренья,
Со славой тех, кто первым пал,
Сменялись,
Гибли поколенья
За это все, что ты застал.
Все чудо:
Солнце, весны, зимы.
И звезды, и трава, и лес.
Все чудо!
И глаза любимой -
Две тайны
Двух земных чудес.
Да будь я камнем от рожденья,
Я б в жажде все одолевать
Прошел все муки превращенья,
Чтоб только
Человеком стать.
Не удивляйся,
Что умрешь.
Дивись тому,
Что ты живешь.
Лавряшина Юлия.
Шура-дура
Рассказ
Угрюмый карагач тянет растопыренные пальцы, тонкие, как паучьи лапки, к окну на четвёртом этаже. Но дерево накрепко пришпилено к земле, ему не удастся достать моего любимого. На меня власть земли не распространяется. Я легко взлетаю к заветному окну и стряхиваю прилипший к стеклу, съежившийся от холода листик. Скоро окно затянется матовой пеленой, потом толстой коркой, и несколько месяцев люди будут жить словно с бельмом на глазу. Но мне это не грозит. Мои глаза видят сквозь стены и тела, потому что смотрят прямо в душу.
Мой любимый валяется в кресле, задрав ноги на выдвинутый на середину комнаты стул. Он похож сейчас на сломанную игрушку, в глазах которой навеки застыло изумление. Что они видят в зловещих лучах телеэкрана – единственного, что я не могу разглядеть в этом мире? Зато я вижу его лицо: мягкий, созданный для любви, рот и сердитые серые глаза под насупленными бровями. Его зовут Тимофей, но сам он называет себя Тим. И каждый непременно спрашивает: «Это как Тим Гульдеман?» или «Это в честь Тима Роббинса?»
Мне неизвестен ни тот, ни другой, а спросить не у кого, потому что люди слышат лишь те слова, что ты прогоняешь из себя наружу. Я не могу этого сделать. Я слишком дорожу каждым звуком, живущим во мне. Внутри меня – миллионы слов. Обжигающих, как солнце в полдень, и мрачных, словно шторм, нежных до того, что последние их звуки тают, и гневных, звучащих, как выстрел. Но Тим не услышит ни одного из них, потому что он – обычный смертный. Когда-нибудь он умрёт, так и не попав в мой волшебный мир, и мысль об этом наполняет моё сердце жалостью.
Мне так жаль этих опутанных суетой людей, суеверно отводящих взгляд от моего лица, которого они на самом деле не видят, потому что оно, моё прекрасное лицо, обращено внутрь меня. Им удаётся разглядеть лишь уродливую изнанку: расплющенный нос с вывернутыми ноздрями, вечно приоткрытый рот, из которого торчат огромные редкие зубы, маленькие пустые глаза. Эта маска ужаса мне неподвластна, она не имеет со мной ничего общего. Но как объяснить это несчастным людям, не умеющим ни видеть, ни слышать?!
Тим лениво поворачивает к окну свою вытянутую бритую голову, и на какой-то миг мне чудится: он видит меня… Он на удивление энергично вскакивает и подходит ко мне. Его ладони вбирают холодок стекла, и я осторожно прикасаюсь к ним с обратной стороны. Мы долго-долго смотрим друг другу в глаза, но я уже знаю – он опять не сумел меня разглядеть…
Неожиданно Тим вздрагивает, привычно проверяет в заднем кармане пистолет и идёт к двери. Он храбрый воин, мой милый Тим! Правда, мне неизвестно, с кем он воюет, но я и не хочу этого знать. У врагов Тима не может быть имён, не может быть глаз и сердец. Он победит их, потому что среди смертных нет человека более достойного жизни, чем он. Ведь он – мой любимый…
Я возвращаюсь к своему телу, которое развалилось на низенькой скамейке, вульгарно расставив ноги и отвесив челюсть. Мне стоит большого труда каждый раз входить в это омерзительное существо, которое все во дворе, и даже дед Гоша, единственный родной человек, зовут не иначе, как Шура-дура. Управляться с этим телом невозможно. Оно выделывает чудовищные вещи – топает по лужам своими толстыми ножищами, бросает камнями в бездомных собак, ворует из ящиков свежие газеты, рвёт их на клочки и бросает по ветру. Это тело – моя вечная мука, но я обречена прозябать в нём, пока оно живо.
В подъезде напротив хлопает дверь, и Шура, завидев Тима, вскакивает. Это происходит всякий раз, когда он появляется, независимо от того, посылала я ей импульс или нет. Впрочем, у неё уже мог выработаться условный рефлекс на мои импульсы, ведь я слежу за Тимом уже много лет. С самого детства.
- Смотри, вон твоя невеста! – приятель с глумливым смешком хлопает Тима по плечу. – Прям глаз не сводит! Эй, Шура-дура, поехали с нами! Такие девочки нам нужны.
Его смех, похожий на крик осла, разносится по двору, привлекая внимание детей и старушек. Тим оборачивается ко мне, и я рвусь наружу, к своему длинноногому, суровому воину, отправляющемуся на ратный подвиг, но Шурины глаза так малы, сквозь них не пролезть. Тим глядит сердито, и я пугаюсь за Шуру: сейчас он прогонит её, и мне придётся уйти вместе с ней. Но он только хмуро говорит:
- Пускай смотрит. Она же ничего не понимает… Я с детства её знаю, она всегда так таращилась.
Они не спеша уходят, беседуя уже о чём-то своём и начисто забыв о Шуре, которая всё ещё стоит посреди двора, как масленичное чучело, которое к вечеру должно сгореть. Мне вдруг становится жаль её, и я даже невольно озираюсь: неужели, кроме меня, здесь скрывается и собственная Шурина душа, такая махонькая и тихая, что за столько лет я не смогла разглядеть её? Но внутри Шуры - пустота. Я задумываюсь над тем, может ли пустота быть любовью, ведь любовь бесконечна, как Вселенная…
Мои размышления никак не сказываются на Шуре. Она бессмысленно шатается по городу, подбирая огрызки беляшей для себя и окурки для деда. В парке, возле третьей слева скамьи, Шура находит недопитую бутылку и, восторженно замычав, допивает прямо из горлышка. Отдельные струйки стекают мимо её разинутого рта и льются за засаленный воротник пальто. Я уже знаю, что спустя четверть часа она пустится приплясывать по мутным лужам и вернётся домой грязная, мокрая, но не разденется и не постирает одежду, а прямо в ней бухнется на железную кровать и уснёт.
Когда Шура, наконец, просыпается, уже глубокий вечер. Ночи подкрадываются всё смелее, одержимые желанием слиться в одну протяжную зимнюю ночь. Постанывая и зловонно срыгивая, Шура сползает с кровати и топает к порогу. Я могу только догадываться, куда она направляется, и ликую, завидев знакомый подъезд. Но возле него – две чужие тени. Шура останавливается и присаживается за куст. Я ошибаюсь, думая, что Шура прячется. Она просто решила помочиться. Съежившись от неловкости за неё, я стараюсь смотреть на окна Тима. Они темны, и это даёт надежду ещё увидеть его сегодня.
И тут он появляется! Мой легконогий, прекрасный и храбрый полубог… Он немного пьян, беспечен и весел, его мягкие губы улыбаются чему-то, и я заранее люблю воспоминания, делающие его счастливым.
Но вдруг те зловещие тени отделяются от стены и направляются к Тиму. Ночь безлунна и мертва, как эти тени, но всё же мне удаётся заметить, как наливается безжизненным блеском пистолет, нацеленный на Тима. Я захожусь от крика, но мой голос бьётся о непроницаемую стену, что разделяет наши миры, и Тим не слышит меня. И не видит чёрного глаза смерти, уставившегося на него. Он улыбается и идёт к тем двоим.
Я не посылала импульсов. Я просто растерялась. Шура сама нелепо и грузно выскочила под дуло и поймала стремительные пули: в грудь, в голову, в живот. Её тело мелко страшно забилось, и я почувствовала, что освобождаюсь. Возвращаюсь в свой мир неземных звуков и светлой радости. Но крик отчаяния уже разрастался во мне, ведь Тим оставался здесь. Живой и невредимый, мой прекрасный, мой храбрый Тим… Те двое исчезли. Ночь поглотила все тени.
Я вижу, как он склоняется над Шурой и, потрясённый, всё повторяет и повторяет её имя. Он хватается за голову, ерошит свои короткие тёмные волосы, вскакивает, оглядывается и пускается бежать. Я несусь за ним, пока хватает сил, но меня уже затягивает, затягивает… Пора возвращаться…
- Тим! – отчаянно зову я.
И вдруг он оборачивается на бегу, поднимает ко мне огромные от ужаса глаза и замирает, распахнув губы.
- Кто ты? – испуганно выдыхает он.
Но у меня больше нет сил сопротивляться. Только в первый и последний раз дотянуться до его побледневшей впалой щеки. Он хватается за лицо и пристально вглядывается в то место, где только что увидел меня.
- Кто ты? – кричит он, хотя меня уже нет рядом, и только ночь бесстыдно льнёт к его недоступному телу, прекраснее которого нет ничего даже в моём совершенном мире. Последнее, что я вижу, как он медленно, словно через силу возвращается к покинутому всеми телу Шуры-дуры и садится с ним рядом на разбитый временем бордюр.
"Не жалею, не зову, не плачу…"
Притча о гвоздях
Анатолий Кузнецов. Как мы с Сашкой закалялись
Несчастный Андрей
Выбери путь